Пока жили дед с бабкой, считал их главной семьёй. Почему? Да потому что мать вечно пропадала на работе — устраивала куда-то одиноких матерей. Соцработница. Отец же… Творческая личность — метался между театром, живописью, прочей ерундой, пока вовсе не сгинул в житейской круговерти.
Любила ли меня мать? Любила. Но как-то суетно, урывками. Раз в неделю налетала к нам, привозила гостинцы. Шумно целовала, «закусывала» — как ворчала бабка — водку с дедом, лихо закидывая голову (бабушка в такие моменты яростно разглаживала скатерть), сыпала словами — и исчезала. На неделю. На две. Если «горит» на работе.
А мы с «предками» жили по-старому: бабкины грядки, дедовы походы за грибами, их бесконечные разговоры за чаем о «прожитых годах».
Бабка моя была статна. Высокая, с косой, которую после бани расчёсывала полукруглым гребнем — ещё прабабкиным. Дед — сухопарый, весь в морщинах, что расходились от глаз к вороту всегда накрахмаленной рубахи.
«Мужики у нашей Анфисы — чистюли!» — говорила вся «вульца». Я потом в школе долго не мог отучиться от этого мягкого «вульца», коверкая казённое «улица».
Кого любил больше? Да они и были любовью. Единым существом, пахнущим щами да махоркой, парным молоком и дедовым потом, нашим двором да смолой сосновых шишек.
Просыпался от шепота:
— Вставай-ка, Васенька! Бабка лепёшек с чесноком напекла. А в лесу ёжик ждёт — сказку новую расскажет.
Дед целовал в щёку, щекоча щетиной. Я хныкал, ещё не зная, что это — счастье:
— Не-е-ет, деду-у-уль! Спать хочу… И лепёшки чтоб с мёдом!
— Щас, король! — орал дед на кухню. — Анфиса! Наш-то мёду захотел!
В дверях возникала бабка:
— Да вон уже в глиняной плошке стоит! Шевелитесь, лежебоки!
За умыванием они толклись рядом: бабка с полотенцем, где гладью вышит медведь, дед ворчливо норовил вырвать «тряпку» у неё из рук.
Завтракали мы с дедом. Бабка не садилась — кружила вокруг, подкладывая добавку, будто кормила саму идею мужской трапезы. Вставали, бурчали:
— Ну, мать, справилась…
— Ага, бабуль…
Шли на крыльцо. Курил, конечно, дед. Я садился в той же позе, руки на коленях.
— Ну что, жить будем? — спрашивал он.
— Жить, — отвечал я после паузы.
Плевали на окурок (я — для солидарности), кричали в дом:
— Бабуль, ну тебе че? А то в лес двинем!
— Идите уж! — гремело из избы. — Я вам дел наготовлю!
Дед хватал корзины — большую себе, мне сплетённую им же малявку. В лесу растолковывал: почему у дятла шапка красная, куда запропастился отец, зачем ёжики фыркают, и почему сам он, по собственным словам, «красотой не вышел», а бабка — «краля».
К полудню возвращались с добычей: рыжики, брусника, чабрец для чая. Бабка кормила нас, потом укладывала на сеновале — «чтобы обед усвоился». Дед накрывал своим тулупом и сидел рядом, пока не являлась исполинская птица с васильковыми глазами: «Вась, стариков не огорчал?»
Я вглядывался в неё… и просыпался. А бабка уже ставила кружку парного молока с маком и ломоть свежего хлеба.
Потом мы с дедом чинили забор или ладили печь, а бабка «бездельничала» на огороде — полола, поливала, поправляла грядки. Работали, зная: «мужское дело — мужикам, бабье — бабке».
Теперь я старше, чем были они тогда. Инфаркт. Лежу в больнице после операции. И думаю: надо выкарабкаться. Чтобы кто-то помнил.