В старые времена жил-был в Туле кузнец по имени Иван Семёнович. Имел он троих детей — двух дочерей да сына старшего. Никогда не думал старый мастер, что век свой доживать придёт в богадельне городской. Лишь под вечер жизни познаёшь, хорошо ли детей воспитал.
Стоял Иван Семёнович у окна своей новой кельи — приюта для стариков в тихом уголке Ярославля — и в груди у него ныло, словно наковальня старая. За окном метель кружила, снег ложился мягко, будто пух, а на сердце у старика было холодно и пусто. Бывало, жизнь его грела: добротный дом на улице Кирова, верная супруга Прасковья, дети — Варвара, Глафира да Фёдор. Кузнецом он слыл искусным, подковы ковал так, что по всей губернии слава шла. А нынче — чужие стены да одинокие вечера.
Детей растили в строгости да любви. Дом их всегда полон был — то свахи заглянут, то купцы за подковами. Да десять лет назад Прасковью Бог прибрал, оставив Ивана с тоской невысказанной. Думал старик: дети поддержат, да вышло иначе.
Фёдор, сын-первенец, ещё в молодости уехал в Питер, там в купеческое дело подался, семью завёл. Изредка письма шлёт, раз в год наговорится — да в последние годы и того реже. «Дела, батюшка, сам знаешь,» — оправдывался он, а Иван лишь молча кивал, глотая обиду.
Дочери поближе жили — в том же Ярославле. Да Варвара за попом вышла, пятерых ребятишек нянчит, а Глафира в модные швеи подалася. Забегут иногда, да тут же спешат: «Батенька, прости, печь не топится, ребятня без присмотра».
Стоял канун Рождества. За окном народ с базара шёл, свёртки неся. «Завтра и день мой, семьдесят пять стукнет…» — вздохнул Иван Семёнович. Вспомнил, как Прасковья пироги пекла, как ребятишки у ёлки смеялись. Теперь лишь тишина да образ Богородицы в углу.
Утром в богадельне шум поднялся — родственники стариков навестили. Иван сидел, в старую фотографию вглядываясь. Вдруг — стук.
«Войдите», — прошептал он, не веря ушам.
«С праздником, батюшка! И с днём ангела!» — голос сына, знакомый до слёз.
На пороге Фёдор стоял — в добротном кафтане, с бородой купеческой. Бросился к отцу, обнял так, что кости затрещали.
«Федя… Аль не сплю?»
«Как же, ты, родитель! Специально из Петербурга прикатил. Да что ж это сестры-то учудили? Я ведь каждый месяц по пятьдесят целковых высылал — на твоё содержание! Молчали, змеи подколодные!»
Иван потупился. Жаловаться не хотел, смуту сеять.
«Собирай узел, батя. В санях ждём. К тёще моей поедем, а там — в Питер. Жить будешь с нами. Жена Аграфена пироги печёт знатные, внук Ермолай буквы учит — деда ждёт!»
«Куда мне, старику…»
«Брось, отец! Не для того я тебя растил, чтоб ты в чужих стенах скисал. Поехали!»
Шептались старухи в уголке: «Вот это сын у Семёныча! По-божески поступает».
К вечеру сани умчали их в столицу. Говорят, под старость только и узнаешь, каков плод твоего воспитания. Узнал Иван Семёнович — жива ещё в сыне та самая честь, что в кузне закладывал. И стало это для него дороже всех сокровищ земных.