Сначала потерялись варежки. Потом — ключи. Затем — шаль. Можно было списать на старость, забывчивость, усталость. Но когда исчезла шкатулка с пуговицами, всегда стоявшая на трюмо, Мария Сергеевна больше не выдержала. Она опустилась на табурет, и пальцы её дрожали — не от страха, от ярости, будто кто-то невидимый распускал её жизнь по нитке.
— Ну что ж, играем, — сказала она вслух, и в голосе её звенела не дрожь, а вызов, холодный, как сталь.
Квартира молчала. Лишь старые часы за стеной мерно тикали, будто отмеряя последние минуты чего-то важного. Мария Сергеевна жила одна уже десять лет. Муж ушёл внезапно — замер за обедом с недоеденным бутербродом в руке и оборванной шуткой на губах. Она ничего не трогала после: всё осталось, как при нём — потёртый ковёр, стул с шатающейся ножкой, даже его засаленная фуражка висела в прихожей, будто он вот-вот вернётся.
Дочь приезжала редко. Привозила гречку, таблетки, ворчала, что мать не берёт трубку, и уезжала, не допив чай. Её слова звучали отрывисто, будто выдавленные между работой, детьми и кредитом за машину. Мария Сергеевна не обижалась. Что тут скажешь? Время такое. Она брала пакеты, улыбалась, целовала дочь в щёку и стояла у двери, пока звук шагов не стихал в подъезде.
Но месяц назад в доме началось что-то неладное. Не сразу, нет — словно кто-то осторожно передвигал вещи в её жизни, как фигуры на шахматной доске. Сперва запах — слабый, как от сушёной мяты, что бабка когда-то клала в сундук. Потом сквозняки. Занавески колыхались, хотя окна были наглухо закрыты. А ещё тени — они скользили по обоям, будто кто-то двигался рядом, невидимый, но ощутимый.
Мария Сергеевна молчала. Только теперь чаще сидела у окна, поджав ноги, смотрела, как снег заваливает двор, где когда-то играли её дети. Вспоминала, как отец учил её кататься на коньках, держа за руку, пока она не перестала падать. Как в лихие девяностые они с мужем грелись у печки-буржуйки, смеясь над подгоревшей картошкой. Как купили первый магнитофон и до утра слушали Высоцкого, пока соседи не начали стучать в стену.
А потом вещи стали пропадать. Сначала мелочи: напёрсток, носовой платок, старая брошка. Потом важное: очки, записная книжка, шаль, подаренная матерью. Без следа, без причины. Будто кто-то воровал кусочки её прошлого, бережно, но неумолимо.
— Где ты прячешься? — спросила она как-то в пустоту, и голос её прозвучал слишком громко, будто разбудил что-то спящее.
И вдруг из кухни донеслось: «Тут».
Тихий голос, почти шёпот. Не злой, нет. Просто чужой. И от этого — настоящий.
Она не побежала. Долила в чайник воды, заварила заварку, села, ждала. Потом встала и медленно вошла в кухню. Всё было на месте: стол с клеёнкой, кастрюли на полке, занавески в горошек. Но воздух был другой — густой, будто наполненный невидимым присутствием.
— Кто ты? — спросила она твёрдо, будто знала — ей не причинят вреда.
Ответа не было. Только скрип половицы, будто кто-то сделал шаг и замер.
Наутро пропала старая тетрадь с рецептами. А вечером на столе лежала открытка. Без подписи. Два слова, выведенные дрожащей рукой: «Я здесь».
С той поры они жили вместе. Одна — в свете дня, среди чашек и вязания. Другая — в скрипе полов, в шелесте штор, в лёгком дуновении, когда в комнате никто не дышал. Они не разговаривали. Но однажды, открыв шкаф, Мария Сергеевна нашла все пропажи. Аккуратно сложенные, будто их бережно собирали для неё.
И тогда её осенило: это не чужак. Это она сама. Та, что осталась где-то там — в молодости, в смехе, в стихах, написанных на обрывках календаря. Та, что исчезала с каждым «надо», с каждым «потом», с каждым одиноким вечером у телевизора.
Мария Сергеевна накинула шаль на плечи. Пахло лавандой и воспоминаниями. Вышла на балкон. Закурила — впервые за годы. Дым поднимался вверх, растворяясь в холодном воздухе, унося с собой тяжесть прожитых лет.
Снег падал мягко, как пух. Огни Москвы мигали вдали, будто говорили ей: «Мы ждали».
Где ты прячешься? — подумала она. — Вот же ты. Вернулась.