— Ну куда же пожаловаться на дочь, — придушенно шептала Алевтина, валяясь на проваленном диване, прикрывая лицо ладонью, — чтобы хоть кто-то втолковал ей, что мать надо почитать. Хоть один человек. Хоть кто-нибудь…
В комнате царил серый полумрак. Запах прокисшего портвейна, немытой посуды и спёртого воздуха въелся в обои и стены. Алевтина не могла подняться — голова гудела, будто в череп въехал товарный поезд, и каждая его остановка отдавалась тошнотой. Где она уснула? Когда? Не помнила. Как не помнила, в какой момент прошлого вечера в руке оказалась бутылка, и куда подевались последние часы.
Она снова была одна.
Марфа терпеть не могла пьяных.
Это была не просто неприязнь. Это была ненависть, древняя и глубокая, как корень вековoго дуба, проросший сквозь каждую клетку её тела. С тех самых пор, с детства, когда в их хрущёвке разворачивалось нечто похожее на преисподнюю: мать, пошатываясь, вваливалась в квартиру, грохала дверью, тыкалась в выключатель, цеплялась за стены. Иногда — падала. Иногда — засыпала у порога, не добравшись до кровати.
Однажды Марфа нашла Алевтину во дворе — та лежала лицом в луже. Девочке было семь. Семь лет — а она уже знала, что такое позор. Что такое перегар, косые взгляды соседей, перешёптывания одноклассников:
— Марфа, твоя мамка сегодня где — в подъезде или под забором?
Она научилась сдерживать слёзы. Прятать разбитые стаканы, выносить пустые бутылки в мусорный бак, оглядываясь. Марфа мыла полы, когда мать не могла даже подняться. Стирала, убирала, варила борщ — потому что иначе было не выжить. В десять лет она уже знала, как вывести винные пятна с ковра и отмыть рвоту с обоев.
Каждый вечер был испытанием. Мать орала, плакала, била кружку об стену, падала. А Марфа сидела, прижавшись к подушке, и замирала. Не дышала. Ждала. Лишь бы не привлечь внимания. Потому что пьяная мать могла быть разной. То время капала, то кричала, а иногда — лупила.
Марфа выросла. Сбежала при первой возможности. Поступила в институт, подрабатывала по вечерам, чтобы снять угол. Потом встретила Степана. Тишайшего, надёжного. Они распахались. Родился сынок — Илья. И Марфа дала себе зарок:
— Мой ребёнок никогда не увидит меня пьяной. Не будет вздрагать от шагов в коридоре. Не станет отмывать за мной пол.
Она берегла сына, как могла. Тишина, уют, домашние пироги, сказки на ночь и чистые простыни, пахнущие мятой. Всё то, чего у неё самой не было.
С матерью она почти не виделась. Изредка — короткие разговоры, намеренно холодные. Только в те редкие дни, когда у Алевтины наступали «просветления». Она не пускала её в свою жизнь. Ни на шаг.
Но Алевтина — не понимала.
Каждое утро начиналось с головной боли и проклятий. Она ковыляла по квартире, спотыкалась, бурчала. Иногда просыпалась на кухонном полу среди окурков, пепельницы и тарелки с застывшим борщом. Иногда — на диване, не помня, как там оказалась.
Иногда — в слезах, с обидой:
— Вот неблагодарная! Я ж её носила, ночей не спала, а она смылась, как последняя шавка. Ни звона, ни весточки. И ведь кровь от крови моей… Дочь родная.
Иногда в ярости швыряла стакан в стену и орала на весь подъезд:
— Дармоедка! Думает, мать — как старую кофту выбросить можно! Вот помру — даже не узнает!
Иногда — плакала. Тихо. Горестно. Потому что понимала. Понимала, что сама всё разрушила. Что каждую рюмку меняла на тепло дочери. Что променяла любовь на литры. И что теперь — поздно.
Иногда Алевтина пыталась вспомнить, где свернула не туда. После смерти мужа? После увольнения с завода? Или раньше — когда решила, что стопка «для настроения» — это нормально?
Теперь она жила в одиночестве. Без родни. Без внука. С бутылкой и потрёпанным альбомом.
Она открывала его — пыль лежала слоями, будто сама история. Смотрела на Марфу — маленькую, с бантами, с беззащитными глазами. Потом — на себя. Молодую. Ещё до того, как всё пошло под откос.
И в глазах её появлялся страх.
— Что же я натворила?..
Но чаще — поднималась злость.
— Она ж МОЯ дочь! Почему не помогает?! Почему я одна, а она живёт, будто и нет у неё матери?!
И тогда Алевтина хваталась за телефон, чтобы позвонить «куда положено» и потребовать:
— Пусть заставят её ухаживать! Ведь закон же есть! Я ж мать-то ей!
А потом… бросала трубку. Сползала с дивана. И шла к шкафу, где стояла недопитая бутылка. Потому что проще было снова забыться, чем признать правду.
Марфа знала, что её мать одна. Что спивается. Что может умирать в пустой квартире, и никто не найдёт. Но её сердце давно истлело. Остался лишь горький пепел. Та боль, что она пронесла через всю жизнь, научила её одному — спасай себя. И если кто-то тянет тебя ко дну — рви эти путы. Даже если это твоя мать.
Потому что уважение — не то, что можно потребовать. Его либо заслуживают. Либо теряют. Но если потерял — назад не вернёшь. Даже если кричишь от боли.
И жаловаться больше некому.
Да и не на кого.
Потому что сама всё разрушила. Своими руками. Своими рюмками. Своим молчанием, когда надо было сказать: прости…