Где ты спишь
Катерина не понимала, почему её так тянет на вокзалы. Может, потому что поезда никогда не опаздывают — уезжают точно по расписанию, даже если ты к этому не готов. А может, потому что на перронах дышится легче: гул голосов, беготня, чужие лица. Никто не всматривается слишком долго. Никто не лезет с расспросами. Всё мимолётно, будто сама жизнь здесь — лишь временная остановка. И в этой быстротечности было что-то успокаивающее. Здесь никто не знал, кем ты была до сегодняшнего утра. Никто не спрашивал, отчего глаза красные, а пальцы дрожат.
Три раза в неделю, после смены в больнице, она заходила на Киевский вокзал. Покупала чай в пластиковом стакане, брала пирожок и садилась у окна в зале ожидания. Иногда просто сидела, чувствуя, как тепло чашки остаётся единственной постоянной вещью за весь день. Иногда писала в блокнот — не мысли, а просто слова, чтобы проверить: она ещё может складывать их в предложения. Иногда смотрела на табло — не чтобы уехать, а чтобы напомнить себе: можно. Можно уехать. Можно вернуться. Можно снова стать кем-то другим. Или хотя бы собой, но не той, что осталась в прошлом.
Год назад у неё пропал брат. Просто вышел из квартиры и не вернулся. Ни звонков. Ни записок. Ни следов на камерах. Никаких зацепок — будто растворился в воздухе. Полицейские разводили руками: «Бывает. Мужики иногда срываются». Оформили бумаги, кивнули, забыли. Но она знала — он не ушёл. Он исчез. Как свет, вырубленный щелчком выключателя. Мгновенно. Без предупреждения. Без объяснений. Словно кто-то вырвал его из её жизни, не оставив даже намёка.
Мать после этого сломалась. Практически сразу. Смотрела в стену, молчала, отказывалась от еды. Отец замкнулся, разговаривал сквозь зубы, будто в доме всё стало ему чужим. Осталась она — с фотографиями, с еле уловимым запахом на его куртке, с вопросами, на которые никто не собирался отвечать. Дом наполнился эхом. Всё, что раньше звучало живо, теперь отдавалось пустотой.
Первые месяцы она искала: обзванивала больницы, морги, волонтёров. Расклеивала листовки на остановках. Вглядывалась в лица бездомных, будто надеясь, что один из них обернётся — и это будет он. Потом — перестала. Не потому что смирилась. Просто устала надеяться впустую. Надежда, как костёр, тоже гаснет, если в него не подбрасывать дров. И она поняла: единственный способ жить — просто дышать дальше. Без цели. Без уверенности. Но дышать.
На вокзале она впервые заметила мальчика — лет семи, в поношенном свитере. Он сидел у стены, жевал булку и уставился в пол. Лицо — бледное, с тонкими губами и тёмными кругами под глазами. Взгляд — осторожный, как у дворового кота: насторожённый, недоверчивый. На следующий день он был там снова. А потом — каждый раз. Она приносила ему компот, тетрадку, шапку. Он молчал. Только кивал. Иногда смотрел на неё пристально, будто пытался понять, зачем она это делает. Как будто внутри у него стояла сигнализация: не подпускать никого близко.
Через две недели он сел рядом. Медленно. Неуверенно. Так садятся те, кто давно не пробовал доверять.
— А у тебя кто пропал? — спросил он, глядя перед собой.
Катерина вздрогнула. Сначала от неожиданности. Потом — от самого вопроса. Она опустилась рядом и долго молчала. Боялась произнести вслух то, что носила в себе целый год.
— Брат. А у тебя?
— Мама. Три года назад. Я спал. Она ушла — и всё.
Он сказал это ровно. Будто рассказывал, сколько длятся мультики. Без жалоб. Без эмоций. Просто констатация факта. Потом встал и ушёл. Не попрощавшись. Но и не отталкивая. Просто — как делают те, кто привык, что их никто не держит.
С тех пор они сидели рядом. Почти не разговаривая. Иногда он рисовал — уголком карандаша, на краю газеты. Иногда она читала — не вслух, но так, что глаза её скользили по строчкам с тихой сосредоточенностью. Иногда они просто смотрели, как уходит поезд. Один за другим. Как дыхание. Плавно, не торопясь, будто сама жизнь двигалась в ритме отъездов.
Иногда он задавал короткие вопросы: «Ты врач?» — «Ты всегда одна?» — но тут же отворачивался, получив ответ. Катерина не лезла. Не нарушала его тишину. Она чувствовала, как в нём живёт страх доверия — хрупкий, как птица на проводе.
Катерина не спрашивала, где он ночует. Не потому что не хотела знать. Потому что чувствовала: если захочет — сам расскажет. И, может быть, именно в этом и было доверие: просто сидеть рядом, не требуя ничего, кроме присутствия.
Однажды его не было. И на следующий день — тоже. Она ходила по вокзалу, вглядывалась в толпу, искала его лицо — по силуэту, по движению, по чему-то неуловимому. Спрашивала у охраны, показывала фото в телефоне. Ей крутили у виска. «Таких мальчишек тут полно. У каждого своя история», — говорили равнодушно, будто это не судьбы, а цифры в отчёте.
Через неделю она нашла его. В подземном переходе. Лежал на картоне, укрывшись курткой, той самой, что она когда-то ему отдала. Глаза открыты, но взгляд мутный, безжизненный. Щёки впалые, губы потрескавшиеся. Он дышал. Еле-еле. И от этого дыхания — тихого, прерывистого — у неё внутри всё оборвалось. Потому что никто, даже самый крепкий, не должен так дышать в одиночестве.
В больнице он пролежал четыре дня. Сначала без сознания, с капельницей в худой руке и одеялом, которое всё время сползало. Медсёстры говорили, что температура не спадает, но сердце у него — боевое. Катерина почти не уходила. Сидела рядом, гладила по плечу, читала вслух, хотя знала — он не слышит. Или слышит, но не может ответить.
Потом он открыл глаза и сказал:
— Я думал, ты не придёшь.
Голос был тихим, хриплым, будто шёл издалека, откуда давно никто не говорил. Она сжала его руку крепче, будто хотела успокоить не только его, но и себя.
— Я всегда приду, — сказала она. — Всегда. Даже если ты молчишь. Даже если не зовёшь.
Через месяц она оформилаЧерез несколько лет он впервые назвал её мамой, а она наконец-то перестала вздрагивать от телефонных звонков после полуночи.