Дочь угасала, мать цвела
Осень в том году выдалась в Михаиловке холодная, злая. Дождь барабанит по окнам сельской амбулатории с самой зари, словно хочет заглянуть внутрь, согреться. Я сижу, перебираю медкарты, а на душе тяжело, будто кошки скребут. Вроде спокойно, никто серьезно не болеет, а тревога как мошки перед холодом кружат и кружат.
Вдруг дверь со скрипом открывается. Звучно, будто силы прилагает. На пороге Вера Кузнецова.
Ах, Верочка… Женщина чуть за пятьдесят, а на вид будто для похорон собирается. Серый платок соскользнул, пальто висит на узких плечах, как на гвозде, а под глазами тени черные, словно углем помазали. Руки красные, распухшие от ледяной воды, дрожат, пуговицу на пальто теребят.
Марья Ивановна, шепчет, голос с трудом идет, один сип. Дай мне хоть капель каких. Сердце бьется, прямо в горле слышно. И маме, маме корвалола дай. Опять приступ, всю ночь не спали.
Я взглянула на нее поверх очков и похолодела внутри. Думала про себя: долго не проживет. Вот стоит человек, а жизни в нем на донышке, как воды в пересохшем колодце.
Присядь, говорю, достаю тонометр. Ты себя совсем загнала. Лица на тебе нет вовсе.
Некогда мне, Марья Ивановна, даже не садится, к косяку прислоняется. Мама одна осталась. Вдруг воды захочет? Или давление подскочит? Я побегу. Ты только лекарства дай.
Дала я ей пузырьки, схватила она их скованными пальцами и за дверь. Только холодом по ногам потянуло. Смотрю в окно: идет по грязи, согнувшись, к дому, а в голове крутится: «Господи, за что ж ей такая участь?». Ведь не мать у нее там, а будто камень на шее.
Кузнецова Татьяна Сергеевна в молодости была статная, громкая. Всю жизнь в сельсовете провела, командировать любила. А как на пенсию ушла, так и слегла.
«Ноги не держат, говорила. Сердце останавливается».
Уже десять лет лежит, десять лет Вера вокруг нее вьется.
На следующий день не выдержала, оделась и пошла к ним. Под предлогом проведать. Захожу в избу: чисто, как в аптеке, ковры хрустят, а запах Запах не болезни, нет. Пахнет пирогами и тушеной капустой.
Татьяна на кровати, как на троне, подушек гора. Лицо розовое, гладкое, глаз острый, цепкий.
А, Марья Ивановна, громко говорит. Пришла? А то от этой безрукой, кивает на кухню, дождешься помощи Говорю: «Верочка, у меня в груди печет», а она: «Мама, я корову додою». Корову ей жальче родной матери!
Верочка тащит ведро с водой. Тяжелое, эмалированное. Ноги подкашиваются, спина колесом, ставит ведро, становится на колени и моет полы. Молчит. Только слышно, как дыхание со свистом вырывается.
Татьяна, строго говорю, пожалела бы дочь. Она у тебя прозрачная стала.
Пожалеть?! Татьяна аж на подушках привстала. А меня кто пожалеет? Я ее вырастила, ночей не спала сейчас и стакан воды выпросить не могу? Это мой крест, болезнь. Она дочь, это ее долг.
Я смотрю на Татьяну: здоровья в ней у троих хватит. Болезнь у нее любовь к себе безразмерная. Сосет жизнь из Верочки, как паук из мухи. И ведь сама верит, что болеет! Так верит, что и другие верят.
А Вера голову не поднимает, только тряпкой по полу водит. Шорк-шорк. Шорк-шорк. Звук этот до сих пор у меня в ушах стоит безысходность.
Прошел месяц. Зима на пороге. Первый снег идет, колючий.
Сижу вечером, чай пью, сушками закусываю. Вдруг стук в окно, что стекло задребезжало.
Открываю соседский мальчишка, Петя.
Марья Ивановна! Скорей! Тетя Вера упала! Прямо у колодца! Не встает!
Как я бежала не помню. Старые ноги сами понесли. Прибежала: Вера лежит прямо на промерзшей земле, ведра рядом, вода разлилась, ледком берется. Лицо белое, губы синие.
С мужчинами кое-как донесли до дома.
Татьяна из спальни кричит:
Что там за шум? Верочка! Где ты была? Грелка остывает!
Я к Вере наклонилась, пульс ниточка. Еле ощущается. Скорую вызвали, увезли в районную больницу. Инфаркт обширный.
Осталась Татьяна одна.
Захожу к ней, она хлопает глазами.
Где Вера? Кто утку вынесет? Кто кашу сварит?
Вера в больнице, жестко говорю. Ты довела ее, Татьяна. Умирает она.
Врешь! кричит. Она специально! Сбежать хочет, оставить меня одну! Эгоистка!
Так гадко стало, что плюнула бы да клятва не позволяет. Дала воды, таблетку и ушла. Думаю: как же жить-то будешь…?
Но судьба с сюрпризом. На следующий день приехал автобус. Вышла из него Настя внучка Татьяны, дочь Веры.
Настю в селе не любили. Уехала в Москву десять лет назад, как школу закончила; ни разу не приезжала. Говорили гордая, с деревенскими не водится. Вера тихо по ней плакала, письма писала, но ответа не было.
Вот она здесь, в кожаной куртке, с короткой прической, взгляд твердый, прямой. Не похожа ни на мать, ни на бабушку.
Сначала ко мне зашла.
Как мама? сухо спрашивает.
Плохо. В реанимации. Врачи говорят истощение полное, ресурс исчерпан.
Настя губы поджала.
Я к бабушке.
Что там между ними было целое село гадало. Через день прохожу мимо их дома, слышу крик. Думаю, убивают старуху. Забегаю.
Картина маслом. Татьяна сидит на кровати, красная, руками машет. А перед ней Настя спокойная, как бетонная плита. В руках тарелка с супом.
Не буду есть, орет бабка. Несоленое и холодное! Вера всегда горячее подавала! Где моя дочь?
Дочь в больнице, потому что ты ее до этого довела, говорит Настя ровным голосом. А я не Вера. Солить не буду. Не хочешь не ешь. Проголодаешься сама поешь.
Ставит тарелку на тумбочку, поворачивается и уходит.
Воды! кричит Татьяна. Подай воды, иродка! Я умираю!
Настя останавливается в дверях, смотрит:
Вот графин. Вот стакан. Руки есть? Давай.
Я думала, Татьяну удар хватит столько лет сама стакан не брала!
Марья Ивановна! увидела меня. Ты свидетель! Меня голодом морят!
Настя смотрит на меня серыми глазами и в них такая боль, что самой заплакать хочется. Не жестокость это, а хирургия: режет по живому, чтобы гной выпустить.
Две недели Настя бабку «учила». Жестко.
Утку выносить не буду. Кресло-туалет рядом. Сидеть можешь переходить тоже.
Постель менять? Сама. Руки есть.
Орать будешь уйду в огород.
Село гудело: «Изведет старуху!» А я молчала. Потому что видела Татьяна ожила!
Сначала злилась, потом от голода сама ложкой ворочать стала. Потом, когда воды не принесли сама встала, держась за спинку кровати, доковыляла до стола.
Месяц прошел Веру выписали.
Привезла ее Настя на такси. Вера еще слабая, бледная, но не прозрачная. Идет, держится за дочь, боится в дом заходить: «Сейчас начнется снова: ты где шлялась, у меня пятка чешется…»
Заходят в дом. Тишина.
В комнате матери пусто. Кровать заправлена.
Вера аж за сердце хватает:
Умерла?
Нет, ухмыляется Настя. На кухне она.
Проходят на кухню, а там Татьяна Сергеевна сидит за столом в очках, картошку чистит, сама!
Увидела нож отложила.
Повисла пауза, будто часы тикают: тик-так, тик-так.
Вера к косяку прижалась, слезы по щекам.
Мама… ты встала…
Татьяна посмотрела на нее, потом на внучку. Взгляд странный, растерянный, будто впервые за много лет проснулась.
Встанешь тут, буркнула, не так ядовито, с этой жандармом.
Потом тихо добавила:
Садись, Верочка. Картошка остынет.
Я смотрю на них молодых и старых и думаю: сколько же сил люди тратят на манипуляции и игры в больных! А ведь жизнь одна, не черновик. Иногда чтобы спасти человека, надо не подушку поправлять, а забрать её из-под головы.
Зима прошла. Снега ручьями, унося старую жизнь.
Май наступил. Знаете, какой май у нас в Михаиловке? Когда воздух от черемухи сладкий, хоть ложкой ешь. Когда вечера синие, а соловьи в овраге так поют душу выворачивают.
Вечером иду мимо дома Кузнецовых.
Калитка новая, крашеная. В палисаднике красные тюльпаны, Верина гордость.
Во дворе стол накрыт: самовар блестит на закатном солнце.
Сидят трое.
Татьяна в кресле-каталке (ходить далеко тяжело), но сама чашку держит, пряник макает. Нарядный платок, с люрексом.
Настя рядом, смеется, ноутбук на коленях теперь работает удаленно отсюда.
А Вера… Вера по саду ходит. Не бегает согнувшись, а идет медленно, трогает ветку яблони, нюхает цвет. Лицо спокойное, светлое. Морщинки остались, но глаза живые.
Увидела меня Вера, машет рукой:
Марья Ивановна! Заходите на чай! Крыжовенное варенье открыли, ваше любимое!
Я захожу, калитка скрипит по-домашнему, сажусь. Чай горячий, крепкий, с дымком.
Знаете, Марья Ивановна, вдруг говорит Татьяна, глядя на закатное солнце.
Я думала, что любовь когда за тобой ходят, все подают. А оно вот как Любовь это когда не дают опустить руки. Заставляют жить, даже когда сил нет.
Вера обняла ее за плечи. Молча. Настя покрыла руку бабушки своей ладонью.
Сидим мы так, в благодатной тишине, сверчок за печкой будто играет, а где-то корова мычит стадо возвращается. Хорошо-то как, Господи. Спокойно. И верится теперь все будет ладно.
Смотрю сегодня на свою амбулаторию, на дороги пусть и пыльные, на домики с резными наличниками нет места лучше, чем родная деревня, когда в домах лад. Здесь ведь и воздух лечит, и земля силы дает лишь бы вырвать злобу из сердца, как сорняк.

