Не пой Ты улыбаешься не так.
Я не сразу понял, что это ко мне. Смотрел на свои сложенные на коленях руки. На платье даже не своё, с чужого плеча, тесное, блестящее, не про меня.
Нина. Он покосился через плечо. Ты снова улыбаешься не так. Люди сразу видят, что ты напряжена.
Гена говорил тихо, не отрывая взгляда от банкетного зала: в Киеве, в лучшем ресторане, собирались гости отмечать двадцать лет его компании. Событие: серьёзные люди, важные партнёры всё как надо. А мне роль расписана заранее: сидеть рядом, держать спину, выглядеть прилично, не говорить ничего лишнего, не выпивать больше одного бокала и ни о чём не заговаривать без его «разрешаю».
Прости, выдохнул я.
Не извиняйся. Старайся.
Место богато по-столичному. Деньги не бросаются в глаза, но чувствуются: в тяжёлых скатертях, акцентированном свете, плавных шагах официантов, обтекающих зал как тень. Я тут уже бывал пару раз. Каждый чувствовал себя лишним. Не как жена киевского предпринимателя Геннадия Мазуренко, а как обычный человек, с голосом и историей, которую никто не спрашивает.
Пятьдесят шестой год на дворе. Двадцать восемь из них рядом с Геной. Познакомились еще в Харьковском институте, когда я учился на вокальном. Был идеалистом, подавал надежды, мечтал о Римском-Корсакове, Чайковском. А Гена уже тогда знал цену себе и другим. Обещал, что ради меня свернёт горы. Потом оказалось, что эти горы были для того, чтобы в них удобно было меня спрятать и перекроить под себя.
Гена, можно я к Оле Лукиной пойду? Она вон там сидит одна.
Оля подождёт. Тебе к тому столику нельзя.
Мы двадцать лет знакомы.
Нина, важный вечер. Просто посиди и улыбайся, сказал спокойно, будто объясняет ребёнку всю очевидность мира.
Я сделала «правильную» улыбку.
Зал наполнялся чиновниками с женами, партнёрами, подругами, все важничают, всё по правилам. Я слушал жалкие обрывки светских разговоров и удивлялась себе: когда я в последний раз говорил хоть о чём-то настоящем? Про музыку, как устроен фугато, почему меня разрывает от второго концерта Рахманинова, даже если мельком услышать по радио?
Радио дома почти не звучало. Гена не любит классику, говорит, раздражает его, «нервы не те».
За соседним столом женщина в алом хохотала по-настоящему, не стесняясь, и я вдруг поймал на себе завистливый взгляд. Не к платью, не к возрасту. К тому, как она смеётся, будто имеет на это право.
Вечер шёл по рельсам. Тосты, речи, аплодисменты. Гена произнёс коротко, чётко умел держать публику. Я тоже когда-то умел держать зал стоять и начинать петь так, чтобы даже старенький рояль замирал в ожидании.
В последний раз я пел на публике двадцать четыре года назад Гена забрал прямо с вечера в консерватории, потому что «там срочно звонили по делу».
После десерта объявили традиционный конкурс талантов. Можно выйти на небольшую сцену у рояля пошутить, спеть, показать фокус. Гена сморщился:
Фу, пошлятина.
Я молчал, смотрел на сцену. Микрофон стоял, пианист молодой на рояле перебирал аккорды, чуть покачиваясь. Я его заметил с самого начала длинные пальцы, добрые глаза.
Выходили люди, кто-то играл на гармошке, кто-то рассказывал анекдот. Аплодисментов мало, вежливо. Конферансье снова позвал желающих.
И я вдруг почувствовал, как у меня что-то внутри отворяется. Не резко, а спокойно. Как хлопнула закрытая дверь. Я положил салфетку и встал.
Куда? спросил Гена.
В туалет.
Но я прошёл к конферансье и шепнул что-то на ухо. Тот удивился, потом кивнул. Потом склонился к пианисту, они коротко переговорили. Тот засверкал глазами.
Когда меня объявили, Гена, кажется, не понял сразу, что происходит. Потом понял. Я нарочно не смотрел на него, только на микрофон.
Три ступеньки на сцену, толпа в зале тысячи чужих лиц, полушёпот, бокалы. Я кивнул пианисту.
Он сыграл первые аккорды. Это был Рахманинов, вокализ. Голос без слов. Голос абсолюта. Того, что раньше казалось самим собой.
Я начал и сам удивился: голос есть! Не умер за годы тишины, не высох, не предал. Живой. Другой, взрослый, но мой.
Зал замолк почти сразу, будто им одновременно перекрыли воздух.
Я думал только о форме, о дыхании. Не о Жене, его лице, ни о том, что будет потом. Сейчас был звук. Сейчас был голос. Всё остальное неважно.
Когда замолк, несколько секунд молчание. Потом аплодисменты не из вежливости. Люди встали, часть уже со слезами на глазах. Женщина в красном кричала «браво!». Пианист смотрел снизу вверх, как на что-то чудесное.
Я прошёл к своему столику, сердце гремело, ноги ватные, но внутри новое, непонятное ощущение отвязанного якоря.
Гена не аплодировал.
Садись, тихо сказал он.
Я сел.
Ты хоть понимаешь, что только что нарворила?
Я спел.
Не строи из себя. Ты выставила себя клоуном перед моими партнёрами. Без моего разрешения. Ты понимаешь, как это выглядело?
Как выглядело?
Как будто моей жене не хватает внимания. Всё, уезжаем через десять минут. Без обсуждений.
Тут ко мне кинулись несколько человек. Женщина в красном (Тамара) сжала руку и сказала: «Такое бывает раз в жизни!» Пожилой кандидат наук одобрительно буркнул: «Великолепно, где учились?» Оля Лукина обняла меня пахло духами и домом, я едва не расплакался.
Ты где была все эти годы? Ведь пела как…
Поехали, оборвал Геннадий.
В машине он молчал. И это молчание било сильнее любого крика. Я смотрел в окно на ночной Киев, от фонарей и воды на киевских улицах внутри становилось странно легко.
Дома он снял пиджак, бросил на вешалку.
Значит, так: понятно, ты заскучала. Но есть правила. Сегодня ты меня опозорила перед людьми, от которых я завишу.
Я пела. Люди были в восторге.
Ты стала артисткой на корпоративе. Ты чувствуешь разницу?
Нет. Объясни.
Он поджал губы.
Всё у тебя есть. Квартира, статус, деньги. Я не понимаю, чего тебе не хватает. И, честно, даже выяснять не хочу.
Мне не хватает… себя.
Что?
Ты понял.
Я ушел в спальню и закрыл дверь. Лёг, не раздеваясь, смотрел в потолок. Как белый пластырь ровный и без изъяна, как вся наша жизнь снаружи. Слышал, как он ходит по квартире, а потом всё стихло.
Не спал до утра: вспоминал, как когда-то согласился уйти из музыкальной школы, где преподавал вокал. Гена сказал: «Зачем тебе это? Деньги смешные, несолидно». Я согласился. Полагал, найду себя в чём-то ином. Но каждый раз «другого» не случалось: Гена находил причину, почему не надо.
Он не бил меня. Не кричал. Просто объяснял спокойными тихими словами, что правильно, а что нет. Я за эти двадцать восемь лет твердо уверился: не слышу своего голоса ни во внешнем, ни во внутреннем мире.
А до вчерашнего вечера так и жил.
На рассвете, пока он был в ванной, я вытащил старую сумку, положил туда документы, диплом, пару фото и чуть наличных гривен из конверта на «чёрный день». Даже не знал раньше, для чего коплю. Теперь знал.
Одет просто: джинсы, свитер, куртка. Когда Гена вышел, я уже стоял у двери.
Куда идёшь?
Ухожу.
Пауза.
Перестань, не говори чепуху.
Я не говорю чепуху. Я уходу.
Ты сейчас на эмоциях. Ляг, выпей воды, вечером поговорим.
Мы уже поговорили.
У тебя нет денег, нет работы, ни жилья. Куда ты пойдёшь?
Найду.
Больно смешная ты. Пятьдесят пять лет!
Я вышел, хлопнув дверью. За спиной что-то кричал, но слов уже не различал. Лифт опускался медленно. Я смотрел на своё отражение в металле и неожиданно чуть улыбнулся.
Пошёл пешком. Свежо, холодно, пахло кофе из уличного ларька. Купил стаканчик, сел у окна и набрал номер единственного, кому мог сейчас позвонить:
Оля, выручай.
Господи, что случилось?
Я ушёл.
Молчание.
Где ты?
Оля жила на Черниговской, в двушке. Муж умер, дети разъехались. Открыла дверь, увидела меня с одной сумкой и ничего не сказала, только: «Проходи. Я чайник поставила».
Мы просидели почти до ночи. Я рассказывал, Оля слушала. Только иногда подливала чай. Когда я замолчал, она сказала:
Ты ушёл. Это главное. Остальное утрясём.
Он заблокирует мои счета.
Заблокирует?
Уже говорил об этом.
Ну и пусть, Оля сжала губы.
Геннадий не тянул: сначала было пару звонков мне, потом через секретаря, потом добралась мама: взволнованная, измученная, умоляющая вернуться, ведь Гена объяснил ей, что у меня нервный срыв, что всё это после «позора» на банкете.
Мама! Я просто на сцену вышел, спел! Это не срыв.
Он говорит, ты его опозорил…
Мама. Я у Оли. Завтра позвоню.
Карты действительно заблокировали. Деньги быстро таяли, Оля ничего не брала, но так долго продолжаться не могло.
Через три дня вещи приехали в чьих-то руках: стянули пару пакетов из шкафа, бросили хлам. Нет ни одной тёплой вещи, книг или даже нужных мелочей. Всё как послание.
Через день мама позвонила, рассказала, что Гена к ней зашёл, жаловался, говорил, что я всегда был нервным. Он просто умел говорить, а я не умел противостоять. Мама снова умоляла вернуться, поговорить.
Мама, он блокирует мои счета, говорит людям, что я больной.
Ниночка, мужчины все такие, когда обижены…
Я долго смотрел в окно после разговора, потом достал диплом: синий, с золотыми буквами «Вокальный факультет, Воронова Нина Сергеевна». Не держал его лет пятнадцать.
Утром позвонил в старую консерваторию: жив ли профессор Петр Ефимович? Жив. Всё ещё преподавал, хоть и за семьдесят.
Петр Ефимович? Это Нина Воронова.
Из Харькова? С четвёртого курса? Помню! Где вы пропали, Ниночка?
Пропала, вы правы. А теперь нужна ваша помощь…
Мы встретились на Винницкой консерватории, маленькая аудитория, третий этаж. Он тот же: сухой, худой, пронзящий взгляд, руки сложены на коленях.
Постарели.
Вы тоже.
Это нормально. Пойте.
Сейчас?
Конечно, чего тянуть?
Я пел. Сначала боялся, голос дрожал, дыхания не хватало. Только слушал не перебивал. Когда закончил, тихо произнёс:
Голос есть. Техника провисла. Дыхание бедное. Но голос есть. Если работать, к весне будете снова солисткой.
Почему бросили тогда?
Вышел замуж.
И муж петь не разрешил?
Сам запретил? Нет. Сам не сказал… просто всё растаяло, сошло на нет.
Он пожал плечами:
Ну, Воронова, давайте возвращаться.
Занимались каждый день, по утрам. Голос возвращался медленно, Белов был строг, не делал скидок на возраст и на паузы. Говорил: «У голоса нет паспорта. Только тренировка и характер».
Оля устроила меня в местный ДК вести кружок вокала для пожилых. Смешные деньги, но свои. Там женщины за шестьдесят они поют просто так, для радости. Я смотрел на них и внутри что-то постепенно оживало.
Геннадий не угомонился: через знакомых шли слухи рассказывал, мол, я ушёл ради кого-то другого, что у меня психика нестабильная, что терпел меня сколько мог. Мама звонила реже, советовала подумать о будущем.
Он готов всё обсудить спокойно, если ты вернёшься.
Я не вернусь. Никогда.
Через месяц Белов рассказал:
Через два месяца благотворительный концерт в Одессе. Я могу вас порекомендовать.
Я не выступал двадцать четыре года.
Будет телевидение, публика, сбор средств для детской клиники. Вы согласны?
Я подумал и согласился. Последующие недели работали по максимуму: арии, романсы, Рахманинов новым финалом. Я уставал до истощения, но усталость была радостной.
За три недели начались проблемы: кто-то от Геннадия звонил организаторам, пытался сорвать участие. Белов вмешался, и меня оставили.
За неделю до концерта к Оле приходили «друзья Геннадия»: стояли под окнами, интересовались, где я. Я старался не бояться, просто знал: Геннадий не умеет проигрывать.
На концерте был и Белов, и влиятельный Витя Ставицький киевский продюсер. Белов пригласил его специально.
В день концерта я стоял за кулисами филармонии Одессы большие люстры, старинные стены, камерный зал на восемьсот мест. Шепот публики, свет. Сердце билось гулко.
За час до выхода администратор сообщил: «Там на улице люди от вашего мужа, угрожают госпитализацией.».
Пусть слушают из зала, ответил я.
Последние минут десять разминался, не думая ни о Геннадии, ни о блокированных счетах. Был только зал, сцена и голос.
Когда начался Рахманинов, в зале воцарилась полная тишина. Я пел и чувствовал: сейчас, здесь, это и есть я.
Где-то сбоку мелькнул Геннадий. Кричал охране, рвался на сцену. Его уже останавливали.
Я допел свою фразу до последней ноты. Публика встала.
Геннадий встал в проходе и вдруг его лицо изменилось. Витя Ставицький подошёл и что-то мягко сказал. Гена не стал спорить. Он просто понял: всё, здесь ему не место.
За кулисами Ставицький пожал мне руку:
Надо поговорить. Контракт, концерты, сцены Европы. Вы настоящий голос, Нина Сергеевна.
Я кивнул.
С матерью поговорили позже. Она сказала: «Я смотрела тебя по телевизору… Ты настоящая, прости, что не понимала». Я взял её за руку и простил.
Прошёл год.
Я стою за кулисами венского зала. За окном снег. Львов, Вена, Варшава сцены, контракты, поездки. Своя жизнь, не чужая. Диплом теперь всегда со мной. Белов звонит каждую неделю, советует репертуар.
Иногда думаю о потерянных годах спокойно, без жалости. Двадцать восемь лет а что теперь об этом? Я здесь, сцене, с голосом.
Сценарист выглянул:
Нина Сергеевна, через три минуты.
Уже иду.
Я поправил платье, то самое простое, которое сам выбрал. Сделал пару дыхательных упражнений.
Мне вдруг вспомнилось: Гена в ресторане критикует мою улыбку. Как тогда я оправдывался, как старался не спорить.
А теперь я улыбаюсь так, как хочу. Без правил. Для себя.
И вышел на сцену.
Зал замолк.
И я запел.
И понял: никто и никогда не вправе объяснять мне, как звучать и как жить.
Вот и весь урок.

