Тридцать пять лет меня называли Ириной Сергеевной, и вся наша жизнь с мужем прошла в дымных кабинетах, длинных коридорах и под глухим светом ламп. Я была непреклонным председателем МСЭК медико-социальной экспертной комиссии в самом сердце Харькова. Город всегда казался мне городом-сновидением: огни, как мутные фонари на дне реки, разноцветные маршрутки, которые никогда не доезжают туда, куда нужно.
Я считалась стеной: в её трещинах застревали просьбы тех, кто приходил за инвалидностью. С грозной уверенностью я провожала глазами коллег и пациентов, словно это был не день, а холодное вечное утро с протяжным призрачным эхом. Я гордилась тем, как защищаю казну оберегаю гривны, будто это не деньги, а золотые рыбки, скользящие в стеклянном пруду. В кабинет ко мне врывались безногие мужчины, слепые женщины и дети с обвисшими руками но я никого не различала: все они были частью бесконечного калейдоскопа судеб.
Я знала все увертки, все ложные ноты, все хитрые взгляды. Я отказывала, не дрогнув, матерям, мечтающим о немецких инвалидных колясках для детей зачем, если есть суровые украинские аналоги? Я сама словно была придумана из железа. Я спала будто окутавшись ватным туманом и уверено думала: я собака на цепи у государства, что отгоняет жадных до жалости.
Всё прочное рассосалось в один липкий июльский день. Муж мой, Павел Андреевич, такой привычный и гимнастически ловкий, вдруг стал слаб, упал у старой яблони на даче. Голоса врачей, как тени, «Ирина Сергеевна, правая сторона не слушается. Речь исчезла. Будет жить, но вы сами всё понимаете.»
Месяц реанимации время становится мягким и мятежным, сердце обрастает тяжёлыми обоями. Павел вернулся домой другим: его глаза стали озёрами, полными недосказанности. Я таскала его по квартире как куклу, переворачивала, угощала пюре из шприца, а сама худела так, будто меня съедал невидимый зверь.
Денег, как всегда, не хватало: каждая гривна ускользала, как сон на рассвете. Надо было идти на ту самую комиссию, к ней к Наталье Михайловне, бывшей моей помощнице, которая раньше писала отчёты по лунному свету, теперь же сидит в моём кресле. Комиссией пахло марганцовкой и холодом. Наталья блестнула стеклянными глазами: «Павел может двигать левой рукой, значит, еще не всё потеряно». Я напряглась. «Но он даже говорить не может! Ему нужен матрас, он сгорает, как свеча!» А она улыбнулась той самой щербатой улыбкой системы и прошептала: «Нормативы есть нормативы. Три памперса в сутки. Матрас если пролежни уже как озёра».
Вынесла Павла в коридор. Сидят там женщины, похожие на картошку, уставшие, выжатые до последней слёзинки матери, старики с палками, от которых пахнет прошлым. Все ждут, будто в очереди на ковчег, но ковчег этот давно потонул.
В памяти остались лица. Вот тот, кто пришёл без ноги. Я ведь тоже когда-то сказала: «Вам хватает и отечественного протеза». Рыдала женщина, недавно потерявшая волосы: «У вас вторая группа, лечиться можно дома…» Она умерла через две недели, а фамилия её всё ещё висит в списке на краю сознания.
Я не экономила государственные деньги. Я экономила чужое достоинство, продавалась системе, которая каждый день молится только на молодость и крепкость. Теперь и я в обойме. Меня пережёвывает этот тёмный аппарат, из спины врастает арматура и новые правила.
Я присела перед кроватью Павла, взяла его потяжелевшую, утлую руку. Он глотал слюну, смотрел одним уцелевшим глазом, который умолял. Прости, Паша, заплакала я, прямо на холодном полу. Простите, кто был у меня на приёме…
Наутро я написала заявление, отказавшись от высокой пенсии, и продала нашу старую Хонду за гривны, чтобы купить ему немецкий матрас и кровать. Теперь я хожу по комиссиям как тень бесплатным адвокатом для стариков. Кидаю цитаты из законов, угрожаю прокуратурой. На каждого нового железного клерка нахожу ключи, потому что я знаю тёмную сторону их луны.
Павел не встаёт: врачи говорят, что смерть подкрадывается на цыпочках. Но когда удаётся вырвать для чужого деда из стальных зубов комиссии кусок настоящего спасения первую группу, несколько памперсов в сутки, я возвращаюсь домой, обнимаю Павла, беру его руку и шепчу: Сегодня мы спасли ещё одного.
И мне кажется, что его глаз немного светлеет во мраке.
Мир наш как луковица: жестокая шелуха, и только снизу проступает слой сострадания. Но когда-нибудь и нас самих будет гонять по холодным, неоновым коридорам система, которую мы сами выстроили из кирпичиков равнодушия. Тут уже не помогут ни связи, ни купюры.
Если сегодня ты отворачиваешься от беспомощного не удивляйся, если завтра ты сам станешь статистической величиной за дверью цвета пепла.
Ты сталкивался с этим холодом, с бюрократией и дырками в реальности? Думаешь, что равнодушие часть самой природы системы, или так проще выживать под этим мутным небом?