Моя тайна
Лежать на холодном, жестком снегу под окраинами Киева было отчаянно приятно. Кровь горячей волной пульсировала в висках, грудь сдавливала ноющая боль, лицо жгло огнем, а рот неотступно пересыхал.
Я зачерпнул ладонью рыхлый снег, медленно, ощущая в каждой клетке слабость, приоткрыл зубы и положил кусок в рот. Снег таял, по языку растекалась прохлада испорченная следом металлического вкуса. Кровь сочилась из разбитых десен, заставляя кашлять и сглатывать ее. На то, чтобы повернуться и сплюнуть, сил не было.
Снег глушил боль. Я был бесконечно благодарен ему бесплатная анестезия, дай Бог ее каждому страдальцу! Но холод всего лишь уводил боль за горизонт, к тому краю, где оранжевое вечернее солнце шар тревоги медленно оседает за крыши панельных домов. Даже смотреть на закат больно: глаза жжет слепящее сияние.
Я зажмурился, и ровный солнечный диск казался мне чем-то грязно-желтым, размытым.
«Хоть бы отползти куда-нибудь в овраг, в канаву», думал я, прячась от ветра, желая свернуться калачиком в сугробе, затихнуть, поскуливать и дрожать, как побитый пес. Но тело подводило: ноги валялись на снегу бревнами, в них изредка простреливала судорога.
Я попытался перевалиться на бок, оперся правой рукой она обмякла тут же; плечо скрутило острой болью.
Ну ничего… по-другому попробуем! прошептал я, хрипло, срывающимся голосом. От собственного звука стало жутко.
Со стороны, казалось, левая рука уцелела: я ею кое-как подтянулся, присел, но ладонь тонула в сугробе и сразу обжигала холодом.
Умереть бы здесь, сразу и просто. Пусть все прекращается разом. А потом все равно. Я вцепился за то, что не был в силах унести. Сам виноват, молодой дурак, переоценил себя. Ну кто теперь поможет?
Утром будут искать мое тело, обещали ведь. Но, может, волки доберутся раньше? Сколько разговоров в этих краях про голодные стаи… Забавно: им достанутся только мои кости.
Быстро сгустились сумерки. Хотелось заснуть. Проваливался в черноту в ней было мягко и приятно, иного не желал. Потом возвращалась боль: красным огоньком вспыхивала за веками, заливала жилы, позвоночник сводила судорогой, зубы в ярости скрежетали. В этот момент поднималась изнутри злость дикая, бессильная, пустая. Вспоминались враги; хотелось собраться и напугать их одной только безрассудной яростью. Отомстить. Но женщины их бить я не могу, не дано мне этого, и месть становится невозможной.
Злость заставляла мозг работать поскрипывало что-то внутри, буксовало, возмущалось, но крутилось.
Еще глубже, в животе, поднимался страх: первобытный, стерильный ужас смерти. Он тоже не давал отключиться.
Где-то с опушки тянулся волчий вой. Я поморщился: «Не на того напали, братцы. Волки… Двуногие были опаснее, чем серая стая из леса. Но кости мои вам не достанутся!»
Надо двигаться. Куда? Неважно. Как тоже. Хоть как-нибудь только бы ускользнуть от собственного ничтожества.
Мама… Жалко ее. Ожидает меня, наверное, волнуется. Я даже не сказал, где я… Она узнает потом, все узнает. Будет плакать из-за меня. Отца проклянет, конечно. Заслуженно…
Меня замутило. Слезы повисли на щеках, так и не упали на порванную куртку замерзли по пути.
Я пополз. Кряхтел, нелепо швыряя по снегу непослушными ногами, оставляя за собой алые полосы. Но двигался упрямо, прочь от голодного воя
А потом меня рассекла темнота блаженная пустота, легкость полного обнуления. Ни боли, ни мыслей. Если это ад пусть будет так, мне даже нравится. Пусть забирают. Согрешил? Забирайте. Это тело уже не моё, оно разломано и не нужно.
Но даже в аду оказался лишним. В лицо ткнулся яркий, как петарда, желтый свет, губы коснулась ледяная, обжигающая вода.
Чего молчишь? Кашляй! Промыл горло и выдыхай! по щекам хлопала широкая ладонь, грубо, вызывая в деснах судорожную боль.
Я пытался отмахнуться, ворчал, сплевывал на снег окровавленную сукровицу.
Живой, значит? Ну, поволоклись, парень. Тут рядом мой дом. На тулуп ложись, я тебя дотащу… сильные руки подняли, уложили на пахнущий овчиной полушубок. Ты смотри, как тебя отделали! Слышу вой. Машина гудит ночью туда всегда мотает это отребье. Поле у них, как кладбище киевских героев. Дурные люди… Дурные… приговаривал охотник, укладывая меня. Сначала подлатаем, потом решим, что дальше.
Я пробормотал что-то о волках, о врагах, о возвратившейся боли, но вскоре сладкая нега укрыла меня, и сознание уплыло…
… Какой ты милый, какой ты нежный! смеялась Анфиса, позволяя мне покрывать поцелуями ее теплые, нежные плечи. Телёночек, да? Ладонями схватила мои щеки, замерла, ловя мой жар. Вдруг оттолкнула, встала, накинула халат, затянула пояс. Уходи. Всё, теперь уходи.
Анфиса… я лениво потянулся на хрустящей, пахнущей чистотой простыне. Дай поспать… Рановато же… Но опять гонишь.
Я оставался у Анфисы часто. Она угощала меня, отправляла в душ, укладывала в постель всегда со скатертью, скрупулезно выглаженной, всегда чисто, свет приглушен. Для меня, возвращавшегося после долгой срочной службы, ночь рядом с нею была раем. Она была намного лучше всех девчонок, что липли к солдату на привокзальной площади…
Я смотрел, как Анфиса медленно натягивает чулки на стройные ноги, прячась за ширмой, надевает белье или лёгкое платье, и всё это было видно мне в зеркале. Анфиса казалась невесть какой, солнечной, почти неземной.
Я сказала, уходи, шептала она, застегни мне молнию. Максим, не вынуждай меня… Приходи завтра, слышишь? Завтра…
Мы еще минуту прощались, целовались потом она бросила мне одежду, ушла на кухню.
Я слышал: включила газ, молола кофе. Просторная кухня сразу наполнялась резким, чуть обожженным ароматом. Её муж, Олег Семёнович, любил кофе покрепче, перчил его, уверяя, будто это “как в Италии”. Анфиса садилась напротив, притягивала к себе колени, надевала искусственную улыбку, кивая, будто всё отлично. Её задача не назвать мужа моим именем по ошибке
Я стоял у зеркала и слушал привычные звуки, пытался собрать разбежавшиеся мысли и чувства, как карты после неудачной партии…
Анфиса была старше меня на пятнадцать лет, и мне это льстило. Вокруг нее вились мальчишки, но выбрала она именно меня. Смех её был мягким, поцелуи обжигающими, но сдержанными. Она пускала меня в свою просторную трёхкомнатную квартиру в старом доме в центре Киева, где натёртый дубовый паркет и хрусталь люстр только усугубляли моё ощущение личной победы.
Анфиса не хотела открытости. Я настоял. Однажды заметил её на станции метро Лукьяновская, бросился сквозь толпу, пробился к ней пьяный, нервный… Друг, Андрюха, тогда потерялся. Я вцепился в Анфису, просил проводить, а она вела себя сдержанно, отбивалась, но я всё равно дошел с нею до подъезда. Вышел постоять в арке и посмотреть, в каком окне вспыхнет свет.
Её первая квартира прямо над магазином. Я мог часами наблюдать, как силуэт девушки мелькает за тюлем… Когда-то меня в конце концов прогнал дворник, чуть не приложив метлой.
Каждый вечер я возвращался мама думала, что я гуляю с друзьями, а сам следил под окном Анфисы.
Мужа я видел тоже. На кухне тот ходил в тельняшке и мятых штанах с пузырями. Я дивился: почему она выбрала такого? “Влюбилась? Вот уж чудо!”
Олег Семёнович ел за столом, листал газету, пил с ней чай по семейному… А у меня внутри все кипело: как моя Анфиса может так жить?!
Потом я просто залез к ней в окно, пока муж уехал по делам. Анфиса сначала хотела кричать, но я её поцеловал.
Как она пахла! Шампунь, духи, летнее платье…
У моей мамы духов никогда не было. Вечный запах табака, рабочей униформы, тяжелых фабричных кремов. Сигареты, которым она обожгла едва ли не все зубы до желтизны, скрывала улыбку. Анфиса же белозубая, опрятная, с ухоженными руками… Я вдруг стыдился своей матери. Всё деньги я тратил на цветы Анфисе, вместо того, чтобы купить что-то маме.
Муж её хрусталь, драгоценности, дубовая мебель доставались Анфисе по наследству. Олегом эти богатства лишь пользует; типичный ловкач…
Но мне от неё нужно было только то, что есть в самой Анфисе: её смех, её руки, её губы. Да, домашний ужин и чистые простыни делали ночь с ней прекрасней, но я был бы счастлив и на сеновале если бы она рядом.
Я называл ее “моя женщина”. Я её завоевал.
Ту первую ночь помню навсегда без притворства, без манерности, только нежность. С мужем она доживала, со мной была настоящей, пульсирующей, страстной.
Утром, после ночи, она осторожно будила меня:
Вставай, милый, пора, и целовала. Олег скоро. Будет дома неделю… не приходи…
Давай поговорим с ним? По-мужски. Хочу, чтобы ты была моей женой!
Она смеялась, откидывала голову назад. Волосы ее, темно-русые, рассыпались по плечам.
Не надо ничего менять, ответила она. Будь моей тайной, а я твоей…
Я злился. Почему она не хочет принадлежать только мне? Но когда закрывала дверь, всё равно целовала и от этого согревался весь до глубины…
…Когда Анфиса суетливо убиралась, нервно разметывая вещи, было ясно: муж в отъезде. Она спешила уничтожить каждый след постороннего. Но муж что-то понял. Старый лис всё почувствовал без слов.
Пахнет тут плохо, сказал он, кидая чемодан.
Да ты что, это я курицу передержала в духовке, представляешь? Иди мой руки, на стол накрою…
Он вцепился ей в волосы, внимательно заглянул в глаза. Потом подарил серьги тяжеленные, с рубинами, сильно потускневшие…
Надевай, прошу, на ужин! рявкнул он.
Анфиса повиновалась и Лис остался доволен.
Поеду дней на пять, мельком бросил он за завтраком, ковыряя куриную кость. А курицу, что испортила, почему в ведре нету?
На помойку вынесла утром, улыбнулась она фальшиво, чтобы успокоить его.
Он снова усмехнулся. Всё понял…
Когда он уехал, Анфиса позвала меня, как всегда телефон, ледяной голос, короткая встреча. Я копался на заводе мороженого, отпросился, привез ей любимый пломбир в вафельном стаканчике.
Три дня я не был дома, не звонил родным. Мать тем временем в больнице об этом сообщил отец, встретившийся мне у проходной, преждевременно постаревший, дрожащий, с вечношней своей шапкой-ушанкой, которую не снимал ни зимой, ни летом.
Мать старую прихватило… желудок, сказал он устало. Я пообещал зайти.
В больнице мама лежала в коридоре; в палатах мест не было. Суп, которым меня снабдила Анфиса, оказался для нее невкусным. Я торопился, смотрел на часы: скоро Олег вернется…
Мама заметила это:
Не приходи завтра, сынок, отец навестит, мягко погладила по руке.
Я ушёл, не догадываясь, что ее еду выкинут, а саму так и оставят в сквозняке.
Я вернулся к Анфисе она плакала, сидя на ковре, рядом лежали злополучные серьги мужа. Она дрожала:
Он их принес, а посмотри на украшениях засохшая кровь! Максим! Унеси их, боюсь! Боюсь!!!
Я отнёс сверточек к забору у местной типографии, прежде чем ушел, не заметив тощего мужчину за кустами…
…Вернулся муж. С ним пара здоровяков. Мы с Анфисой были пьяны и заснувшими, так что не проснулись, пока нас не выдернули из кровати.
Проснулся я от побоев, в глазах все плыло. Тамару (прости, оговорился Анфису) тоже держали, она умоляла: «Не трогай мальчика, ты же сам разрешал мне…»
За запрещенным плодом тянешься, не нравится, цедил сквозь зубы Лис. Мать твоя в больнице, умирает, а ты на наших простынях…
Откуда ты… задыхался я.
Тут всё под моим контролем, мальчик… усмехался Олег, и город подо мной…
Анфиса, будто по сигналу, повернулась к мужу:
Да это же он! Украл украшения! Я его пожалела, а он для своей убогой матери бульон варила…
Она пнула меня, набрасывая халат.
…Те злополучные серьги она обменяла у врача за аборт наш с ней, Анфисой, ребенок… Но Лису врала, что это я всё…
Не люблю, когда у меня воруют, говорил Олег, уже выбросив меня на снег городской окраины. Всё могу простить: любовь, измену, но свой кусок я никому не отдам.
Я упал на ледяной снег, слушал, как машина их уезжает, как вой ветра сливается с ревом внутри меня. Всё, что осталось только грохот сердца и мысль о том, как меня предала та, кого так любил.
…В домике у охотника я пролежал недели три. Меня лечили, ставили на ноги, пичкали настоями.
Ничего, паря, выкарабкаешься! улыбались оба охотник и его друг.
Перед уходом услышал, как обсуждают между собой: «Сколько Олег Семёнович тебе отвалил за спасение пацана?» Я остолбенел.
Что вы? Что сказали?
Они лишь усмехнулись: «У богатых свои причуды. Жена и вовсе змея золото загоняет, мальчиков подставляет, как надо. Не ты первый, не ты последний. Уходи, Максим, тебе пора…»
…Я вернулся в Киев на закате. В больнице про мать не знали: «Здесь её не числится». Я чуть не разодрал портьеру, требуя список… Напрасно.
Вернулся домой. Свет в окнах, дверь мама встречает на пороге, маленькая, истраченная, но живая. Отец рядом. Меня встречают, кормят варёной картошкой; мать всё плачет, благодарит неведомого чиновника из Минздрава, мол вдруг объявился сам Олег Семёнович, хлопотал за неё в больнице, палату даже выбил отдельную… «Спасибо тебе, сынок, что попросил…»
Я молчал, не выдерживал отцовского взгляда, а сердце в груди осталось располосовано.
Прошли годы. Я женат моя Маша рядом, добрая, честная. Перед Новым годом искали на рынке елку. Подошли к навесу, а за прилавком женщина в платке и телогрейке, злая, сгорбленная. Анфиса… узнала меня, сплюнула в сторону.
Олег и теперь сидел где-то в ресторане, пил шампанское, её выгнал торговать на морозе. А новых мальчиков рядом уже не было краса ушла, жизнь прошла.
Пойдем отсюда, Маша, шепчу. Эти деревья плохие… Мы лучше сами себе елку в лесу найдем…
Маша улыбнулась: «Я с тобой хоть куда…», и мне не верится до сих пор, что так можно любить и быть любимым заслуженно.
И выходит, должен я быть благодарен Олегу Семёновичу? Благодарить за то, что оставил в живых, что спас мою мать своим звонком и наделил меня новым счастьем? Вот такая моя тайна, такая моя платаЯ взял Машу за руку её пальцы были тёплыми, уверенными, как звонкое обещание: здесь меня любят, здесь меня ждут. Среди рыночного гула, под занесёнными снегом елями, я вдруг ощутил: все тени позади. Ошибки, предательства, сладкие запреты растворились, как иней на ладони; их уже никто не помнил, кроме меня самого. И этого было достаточно, чтобы никогда не вернуться туда, где меня ждали только холод, выдуманная чужая жизнь и чужая любовь.
Мы вышли на опушку в сумерках лес казался волшебным, и лёгкий ветер рассыпал над нами хрустальный снег. Я резал ножом тонкую сосну, Маша смеялась, держала ветки, целовала меня в щеку. С каждым её взглядом, с каждым «Спасибо, любимый», я всё глубже понимал: моя тайна теперь не там, в чужих квартирах, не в украденных ночах и не в пыльных витринах прошлого. Моя тайна теперь в этом простом счастье. В её доверии. В тёплом запахе дома, куда я возвращаюсь по-настоящему своим.
Когда поздно вечером мы втащили ёлку домой, а Маша, смеясь, обмотала меня дождиком, я впервые позволил себе поверить: для счастья, может, и не нужно ничего завоёвывать, не нужно обманом мстить судьбе, не нужно никому ничего доказывать. Достаточно просто быть собой и уметь ценить тех, кто идёт по жизни рядом, не требуя возвращения долга.
Снег за окнами всё шёл густой, как прощение. А я смотрел на Машу и думал, что самое главное на свете всегда начинается заново. И даже холодный снег, что когда-то спас меня от боли, казался теперь ласковым началом праздника, в котором я, наконец, был не гостем, а хозяином собственного счастья.


