Меня зовут Тарас, мне тридцать четыре. Я работаю мастером на СТО в Виннице — уже двенадцать лет одну и ту же гайку кручу, только теперь бригадиром. И вот я, взрослый мужик с руками в мазуте, до сих пор помню, как в тот август за окном орали цикады, а я стоял в дверях бабушкиной комнаты и боялся войти.
Она спала на старой раскладушке, хотя в квартире была нормальная кровать — просто привыкла так, ещё с тех пор, когда я маленький занимал её место. Будильник у неё был механический, ржавый, тикал так, что слышно было в коридоре. Я его выключил за минуту до звонка, чтобы не напугать.
— Бабо Гандзя, — позвал я тихо. — Вставай.
Она открыла глаза и сразу — на часы.
— Матінко божа, ти ж опоздаешь! Первый день же!
— Не пойду без тебя.
Она приподнялась на локте, посмотрела на меня так, будто я сказал глупость.
— Куда я тебе в институт? Мне восемьдесят два, Тарасику, я туда не поступала.
— А ты и на завод меня в первый класс не поступала. Но за руку довела.
Она замолчала. Отвернулась к окну, где на подоконнике стояла банка с прошлогодним вареньем — она всегда её держала там «для настроения», говорила.
Мои родители уехали на заработки в Польшу, когда мне было шесть. Отец — на стройку под Вроцлавом, мать через год за ним, посуду мыть в ресторане. Обещали на год. Растянулось на пятнадцать. Деньги слали исправно, а вот сами приезжали раз в два года на две недели, привозили шоколадки «Ведель» и куртки не по размеру.
Бабушка Гандзя тогда работала на трикотажной фабрике, но быстро ушла на пенсию — форма позволила — и полностью переключилась на меня. Будила, варила гречку, гладила рубашку утюгом на углях (электрический сломался и денег на новый долго не было), провожала до школы через дорогу, где вечно стоял без света светофор.
В первый класс я идти отказывался наотрез. Ревел от самого подъезда.
— Не пойду, там меня никто не знает!
— То я тебя за руку доведу.
И довела. И на второй год, и на пятый. Когда мне было тринадцать и я стеснялся, что бабушка провожает меня в куртке, перешитой из отцовской старой, я шёл на пять шагов впереди неё, делая вид, что мы не вместе. Она не обижалась — просто шла следом, молча, в своём стёганом пальто болотного цвета.
Училась она сама всего семь классов — время такое было, послевоенное, работать надо было. Поэтому в моих уроках алгебры помочь не могла никак.
— Не знаю я эту вашу алгебру, — говорила она, разглядывая тетрадь вверх ногами. — Но сидеть буду, пока не решишь.
И сидела. Иногда до полуночи, штопая при этом мои носки, чтобы время не терять зря.
Когда после одиннадцатого класса я сказал, что хочу подавать документы в Винницкий политех на автомеханика, она долго молчала, потом сказала:
— Мне бы так учиться, как тебе. Я ж только семь классов закончила, а ты — на инженера.
Когда пришло СМС, что я прошёл на бюджет, я закричал не маме по телефону — я закричал через всю квартиру:
— БАБО ГАНДЗЯ!
Она выскочила из кухни с тряпкой в руках, испугавшись.
— Что случилось?
— Поступил.
Она заплакала прямо с тряпкой в руках, вытирая ею глаза заодно.
Так вот, в то утро первого сентября она надела свою тёмно-синюю юбку, вязаную кофту бордового цвета, которую берегла для похорон и свадеб, и платок в мелкий цветочек. Я стоял у двери в белой рубашке, купленной ещё в июне на распродаже в винницком «Порту».
— Красавец, — сказала она, оглядев меня. — Настоящий студент.
Я протянул руку.
— Идём.
— Тарас, я правда с тобой пойду?
— Да.
— Там же одни молодые будут.
— И что?
— Засмеют ещё, что с бабкой пришёл.
Я остановился, посмотрел на неё.
— Если кто-то смеётся, что я пришёл с женщиной, которая меня вырастила — проблема не во мне.
Она опустила голову, шмыгнула носом.
— Всё, хватит, а то платок мокрый будет.
До политеха мы шли пешком — двадцать минут через парк Дружбы народов, мимо ларька с шаурмой, который открывался в семь утра, мимо бабулек, продающих на углу цветы к первому сентября. У самого входа во двор было уже не протолкнуться: студенты, родители, кто-то фотографируется у фонтана.
Бабушка замедлила шаг.
— Всё, иди, я тут постою.
Я взял её под руку крепче.
— Нет.
— Как нет?
— Ты меня в первый класс до самых ворот довела. Сегодня мы идём вместе до самых дверей.
Мы поднимались по ступенькам медленно — у неё артроз, каждая ступенька давалась с трудом, а я подстраивался под её шаг. Навстречу шёл мой одногруппник, Максим, с которым мы вместе в школе учились на подготовительных курсах.
— Здорово, Тарас. А это кто с тобой?
Я не замялся ни на секунду.
— Это моя бабушка. — И добавил: — Она причина, почему я вообще здесь стою.
Бабушка опустила глаза, делая вид, что рассматривает свою сумку.
У самого входа я повернулся к ней.
— Помнишь, что ты мне говорила, когда я маленький был? Что придёт день, и я уже не буду держаться за твою руку.
— Ну?
— А смотри — не держусь.
Она рассмеялась сквозь слёзы.
— Точно, не держишься.
Я обнял её.
— Только теперь я тебя держу, бабо.
Она заплакала уже без стеснения.
— Будь человеком, Тарасику. Кем бы ты ни стал — этого не забывай.
— Не забуду.
— И учись.
— Буду учиться.
— И ешь нормально. Ты как в дела уходишь с головой — забываешь поесть.
Я рассмеялся.
— Это точно и в институте не изменится.
Мы сфотографировались перед входом — на мой старенький «Самсунг» нас снял её сосед по подъезду, дядя Толик, который как раз шёл за хлебом. На фото я в белой рубашке, с рюкзаком за спиной, а она рядом — маленькая, в платочке, вцепившаяся в мой локоть.
Эту фотографию я потом распечатал в фотоцентре на Соборной и поставил в рамку на комод — рядом с дипломом, который получил через пять лет.
Диплом инженера у меня действительно есть. Но работать по специальности не пришлось — завод, где я мог бы устроиться, закрылся ещё в двадцать втором, когда началась война, а переезжать не хотелось. Устроился на СТО — руки-то работали правильно, что моторы, что станки.
Бабушка Гандзя умерла три года назад, в феврале, ей было восемьдесят пять. Перед смертью, уже в больнице на Пирогова, она держала меня за руку — ту самую, за которую когда-то водила меня в школу, — и сказала последнее, что я от неё услышал:
— Ты меня хорошо накормил, Тарасику. Спасибо.
Я тогда не понял, о чём это. Понял позже, разбирая её вещи: в старой шкатулке лежала пенсионная книжка, а в ней — тетрадный листок, где она вела учёт, сколько денег я ей давал каждый месяц последние годы и на что она их тратила. Она не потратила ни гривны на себя — всё откладывала «на чёрный день Тарасику», как было подписано. Сумма набежала немаленькая — сто десять тысяч гривен.
Я эти деньги не взял себе. Съездил в нотариальную контору на Хмельницком шоссе, оформил перевод всей суммы на детский дом в Немирове — тот самый, куда бабушка каждый год на Николая возила пакеты с конфетами, пока могла ходить. Отдал администратору папку с документами, расписался в журнале, забрал копию квитанции — и положил её в ту же рамку, рядом с нашим фото у входа в политех.
Стою иногда перед этим комодом вечером после смены, пахнущий машинным маслом, и смотрю на две бумажки рядом: фотографию, где я её веду за руку в институт, и квитанцию о том, что её деньги пошли туда, куда она бы сама отнесла.
![]()