**Дневник**
Тишина за окном впервые за долгое время была нарушена её голосом. Он звучал несмело, словно чужой, будто эхо из забытого прошлого:
— Доброе утро.
Слова дрожали, будто боялись спугнуть зыбкий покой. Они принадлежали другой жизни — той, где по утрам звенел детский смех, стучала крышка кастрюли, а маленькие ручки тянули её к окну, чтобы показать, как подрастает горох в старой банке.
Лидия открыла глаза в полумраке. Потолок над ней был серым, словно небо над провинциальным городком. В комнате стояла духота, но холодный сквозняк вяло шевелил край занавески — она снова не закрыла окно. Или оставила его открытым нарочно, словно ждала, что с улицы донесётся знакомый голос. Или стук двери. Она лежала, вглядываясь в трещины на потолке, будто искала в них ответ — как вырваться из этой пустоты. Живот сжало от голода. Она поднялась, прислушалась: квартира дышала одиночеством, упрямо, словно оно поселилось здесь раньше, чем она сама.
В кухне время словно остановилось. На подоконнике стояла кружка с коричневым следом от чая, как немой свидетель вчерашнего дня. На доске лежала половинка яблока, потемневшая, забытая — Лидия не помнила, когда начала его резать, но отчётливо вспомнила момент, когда рука замерла в воздухе, будто внутри что-то оборвалось. На холодильнике — фотография: мальчик лет шести, в пиратском костюме, улыбается так, будто вот-вот закричит: «Мама, смотри!» — а его глаза блестят, как вода под солнцем.
К снимку она не прикасалась уже два года. Рука тянулась — и замирала, словно боялась стереть его улыбку. Фотография держалась на магните от местной аптеки — горькая ирония. Тогда они ходили проверять зрение: он жаловался, что буквы в книжке «танцуют». А закончилось всё не больницей. Не диагнозом. Закончилось дорогой, которой нет на карте, и которую не проложить даже в навигаторе.
У входа стояли его кеды. Маленькие, с потрёпанными шнурками. Пыль лежала на них тонким слоем, как время. Для посторонних — просто старый хлам, для неё — святыня. Она обходила их, затаив дыхание, будто случайный взгляд мог разрушить хрупкое равновесие её дня. Хотела убрать — не могла. Просто кеды, кусок ткани и резины. Но в них — целый мир. Как будто однажды дверь откроется, и раздастся: «Мам, а где мои кеды?» И она должна быть готова — не для него, для себя.
Лидия заварила чай. Без сахара, без лимона — просто кипяток с заваркой. Вода горчила, будто впитала её мысли. За окном город жил своей жизнью — равнодушный, как река после бури: на глубине — хаос, а сверху — гладь. В ней же всё застыло, будто кто-то выключил свет, и лишь редкие всплески памяти напоминали, что внутри ещё есть жизнь.
Когда-то она преподавала литературу в школе. Любила Чехова — не за грусть, а за правду. За умение видеть жизнь в самых тёмных углах. За паузы, где пряталось всё невысказанное. После потери она ушла. Взяла отпуск, потом не вернулась. Сначала — не могла. Потом — не видела смысла.
Прошлым летом подруга позвала её в группу поддержки. Лидия сходила три раза. Помнила холодный зал с белыми стенами, запах растворимого кофе, заглушавший даже её мысли. Помнила женщину в синей кофте, потерявшую сына, говорившую с натянутой улыбкой, словно стыдящуюся своего горя. И парня в свитшоте, который молчал, крутя ремешок рюкзака, будто хотел в нём раствориться. Никто не кричал, но воздух дрожал, как плёнка над пламенем. Лидия ушла — её боль казалась чужой. Будто она потеряла то, чего никто, кроме неё, не замечал.
Она писала письма. Несохранённые, в папке на компьютере под названием «Черновики». Писала ему. «Ты бы пошёл во второй класс… Наверное, терпеть не мог бы манную кашу. Мы бы спорили по утрам. Я бы завязывала тебе шнурки, если бы ты не научился. А ты — мой пират. Мой смех в траве. Моё «мам, смотри, вон чайка!». Моё…» Иногда она обрывала на середине. Точка. И тишина. Ни продолжения, ни правок. Только голубой свет экрана и пустота за спиной.
Сегодня её голос прозвучал иначе. Без надрыва, без боли — с усталой, но твёрдой решимостью. Будто внутри что-то сломалось, и сквозь трещину пробился свет.
Лидия вдруг захотела выйти. Пройтись по набережной. Без цели. Просто дышать. Тело, закостеневшее от лет страданий, вспомнило движение. Она накинула куртку, надела сапоги, замерла у двери. Пол скрипел, часы тикали, как сердце дома. Потом подошла к холодильнику. Сняла фотографию. Убрала магнит. Провела пальцем по снимку, будто коснулась его щеки.
— Пойдём, пират. Пора жить, — сказала она. Голос не дрогнул. В нём была сила — или надежда, которую она почти забыла.
Она вышла, прикрыв дверь. И впервые за годы закрыла окно. Не из страха. Просто поняла: теперь можно.