**Дневник.**
— Нужно найти место, куда можно пожаловаться на дочь, — бормотал я, лёжа на продавленном диване, закрыв лицо ладонью, — пусть ей кто-нибудь объяснит, что мать надо уважать. Хоть кто-то. Хоть один человек…
В комнате царил полумрак, тяжёлый и густой, как болотная вода. Запах перегара, застывшего супа и немытой посуды въелся в обои, будто пятно, которое уже не отмыть. Голова гудела, словно в висках застрял поезд, и каждая его остановка отдавалось тошнотой. Где я заснул? Когда? Не помнил. Как и не помнил, в какой момент вчерашнего вечера в руках оказалась бутылка, и куда делись последние часы.
Я снова был один.
Настя ненавидела пьяных.
Это была не просто досада. Это была ненависть, старая и глубокая, как корни векового дуба, вросшие в каждую клетку её тела. С самого детства, с тех самых вечеров, когда в нашей квартире начинался настоящий ад: я, шатаясь, вваливался в прихожую, грохал дверью, не мог попасть ключом в замок, цеплялся за стены. Иногда — падал. Иногда — засыпал прямо у порога, так и не добравшись до кровати.
Однажды Настя нашла меня у подъезда лицом в снег. Ей было семь. Семь лет — а она уже знала, что такое стыд. Что такое перегар, косые взгляды соседей и шёпот за спиной:
— Насть, а твой батя сегодня в сугробе или под забором?
Она научилась не плакать. Научилась прятать разбитые стаканы, собирать пустые бутылки в пакеты и выносить их так, чтобы никто не видел. Настя мыла полы, когда я не мог подняться. Стирала, убирала, готовила — потому что иначе было просто не выжить. В десять лет она уже знала, как отмыть ковёр от вина и как замазать сколы на стене после брошенного стакана.
Каждый вечер был пыткой. Я орал, спорил с тенями, рыдал, швырял в стену всё, что под руку попадётся, падал. А Настя сидела в своей комнате, затаившись, обняв подушку. Не дышала. Ждала. Лишь бы не спровоцировать, не разозлить, не привлечь внимания. Потому что пьяный отец мог быть разным. Иногда — жалким, иногда — крикливым, а иногда — жестоким.
Настя выросла. Сбежала, как только смогла. Поступила в институт, работала по ночам, чтобы снять угол. Потом встретила Сергея. Спокойного, надёжного. Они поженились. Родился сын — Миша. И Настя дала себе слово:
— Мой ребёнок никогда не увидит меня пьяной. Никогда не будет бояться скрипа двери. Никогда не станет оттирать за мной пол.
Она берегла своего мальчика, как могла. Тихие вечера, домашний хлеб, сказки на ночь и глаженое бельё с запахом мяты. Всё то, чего у неё самой никогда не было.
Со мной она почти не общалась. Редкие звонки, короткие фразы — и только в мои «трезвые» дни. Не пускала меня в свою жизнь. Ни на шаг.
Но я — не понимал.
Каждое утро начиналось с головной боли и проклятий. Я спотыкался по квартире, ругался, падал. Иногда просыпался на кухне среди окурков и холодной сковороды. Иногда — на диване, не помня, как там оказался.
Иногда — с обидой:
— Вот же неблагодарная! Я ж её поднял, гроши последние отдавал, а она сбежала, как последняя тварь. Ни звонка, ни весточки. И ведь кровь от крови моей… Дочь.
Иногда в ярости швырял пустую бутылку в стену и орал так, что дрожали стены:
— Сука! Думает, родителя, как бумажку, выкинуть можно?! Вот сдохну — даже не узнает!
Иногда — плакал. Тихо. Глухо. Потому что понимал. Понимал, что сам всё разрушил. Что каждую рюмку променял на тепло дочери. Что выбрал водку вместо любви. И понимал — теперь поздно.
Иногда я пытался вспомнить, где свернул не туда. После смерти жены? После увольнения? Или ещё раньше — когда решил, что стопка «для храбрости» — это нормально?
Теперь я жил один. Без семьи. Без внука. С бутылкой и старыми фотографиями.
Я открывал альбом, покрытый пылью, как пеплом времени. Смотрел на Настю — маленькую, с косичками, с глазами, полными доверия. Потом — на себя. Молодого. Ещё до того, как всё пошло под откос.
И в глазах появлялся ужас.
— Что я натворил?..
Но чаще — злость.
— Она же МОЯ дочь! Почему не помогает?! Почему я один, а она живёт, будто меня и не было?!
И тогда я хватал телефон, чтобы позвонить «куда-нибудь» и потребовать:
— Пусть заставят её уважать отца! Ведь есть же законы! Я же ей не чужой!
А потом… бросал трубку. Сползал с дивана. И шёл к шкафу, где стояла недопитая бутылка. Потому что легче было снова забыться, чем признать правду.
Настя знала, что я один. Что я пью. Что могу умереть в пустой квартире, и никто не найдет. Но её сердце давно остыло. Там остался лишь холодный пепел. Та боль, что она носила годами, научила её одному — спасай себя. И если кто-то тянет тебя на дно — отпускай. Даже если это твой отец.
Потому что иногда уважение нельзя потребовать. Его нужно заслужить. Или не растерять. А если растерял — обратно не вернуть. Даже если умолять.
И жаловаться теперь некому.
Никому и не на что.
Потому что всё разрушил сам. Своими руками. Своими рюмками. Своим молчанием, когда нужно было сказать: прости…