Конверт пришёл в конце ноября — потрёпанный, без обратного адреса, будто его занесло в этот мир случайным ветром из прошлого. Бумага внутри была шершавой, словно пролежала десяток лет на пыльном чердаке в старом сундуке. На ней — всего одна строка, написанная аккуратным, слегка старомодным почерком:
*«Мама ждёт. Дача у озера. Тишина — не конец.»*
Иван держал листок в руках, как осколок другой жизни, которую сам же похоронил. Перечитывал снова и снова, будто между строк таилось нечто большее. Руки дрожали — не от холода, а от чего-то, поднимавшегося из глубины, из тех лет, когда он ещё не был чужим. Шесть лет он не видел мать. Пять — не звонил. После смерти отца всё оборвалось резко, как надорванная нитка. Ни звонков, ни писем. Только глухая, упрямая тишина. Кто первый замолчал — уже не вспомнить. Да и неважно.
Дача у озера — не просто место. Это их уголок под Ленинградом. Там прошло его детство: он учился плавать в холодной воде, впервые поцеловал Сашу из соседнего дома, помогал отцу чинить забор, который вечно кренился от ветра. Мама смеялась с крыльца, махала веником, собирала смородину и по воскресеньям пекла блины — от них пахло детством и счастьем. Этот запах жил в старых половицах, в трещинах на потолке, в скрипе двери. Иван не был там с двадцати трёх. Будто вычеркнул.
Он поехал. Не раздумывая. Просто сел в электричку и смотрел в окно, вспоминая, как отец оставлял ему записки на клочках газет — *«проверить крышу», «принести дров»*. В груди сжалось. Не вина, не страх — что-то другое, тяжёлое, как груз прожитых лет.
Дача стояла, будто ждала. Поблёкшая, с облупившейся краской, с той же скрипучей калиткой, что не любила чужаков. Берёза у забора вытянулась выше крыши. Дверь не была заперта. А запах внутри — дым, старая древесина, сушёная мята — накрыл его, как волна.
Мама сидела у окна. Плед на плечах, чашка в руках. Волосы — седые, лицо — мягче, а взгляд… тот же. Узнающий. Ни удивления, ни упрёка. Только тёплая тишина в глазах.
— Замёрз ведь, — сказала она. — Печку растопила. Знала, что приедешь.
Он молча снял куртку, повесил на знакомый гвоздь, как в юности. Прошёл на кухню, налил чай. Мама поставила перед ним тарелку с пирогами. Тот самый аромат — яблоки, корица. Дом.
— Ещё тёплые, — сказала она. — Ты их всегда любил.
Ели молча. Не из-за обиды — просто слова казались лишними. Тишина стала их языком. В ней не было упрёков. Только покой. Он слушал, как она дышит. И с каждым её вдохом в груди становилось тише.
Он вымел паутину, наколол дров, подправил расшатавшуюся дверцу шкафа. Делал не из обязанности — просто потому, что должен был. Мама вязала, изредка поглядывая на него с таким спокойствием, будто всё уже было решено. Всё — прощено.
На третий день он спросил:
— Ты писала?
Она покачала головой.
— Нет. Но знала, что поймёшь.
— Тогда кто?
Она чуть улыбнулась. Пожала плечами. Взгляд говорил: неважно. Главное — ты здесь.
Вечером он вышел на крыльцо. Воздух был чистый, звёзды — яркие, будто висели низко-низко. И тишина. Та самая. Не пустая. Живая. Он вспомнил слова отца: *«В городе — суета. А здесь — дышишь»*. Раньше не понимал. Теперь — знал.
Долго стоял, потом вернулся. Мама спала в кресле, плед сполз на плечи, клубок шерсти качался на коленях. Он тихо прикрыл дверь.
И впервые за долгие годы — не хотелось уезжать.
Он остался на зиму.
На даче у озера. Там, где всё молчит. Но всё ещё ждёт.