Сначала потерялись варежки. Потом связка ключей. Затем старый платок. Всё это можно было списать на возраст, забывчивость, усталость. Но когда исчезла шкатулка с нитками, неизменно стоявшая на комоде, Татьяна Ильинична не выдержала. Она опустилась на деревянный стул, тяжело вздохнув. Пальцы её дрожали, но не от страха — от злости, оттого что её маленький, устоявшийся мирок начал распадаться, словно невидимые руки вытягивали из него нити одну за другой.
— Раз уж так, давай поиграем, — произнесла она вслух, и в голосе её звенел не испуг, а вызов, острый, как лезвие топора.
Квартира молчала. Лишь за стеной тикали старые часы, отсчитывая минуты с упрямой точностью. Татьяна Ильинична жила одна уже девять лет. Муж умер внезапно — прямо за столом, с недопитым стаканом чая в руке и недоговорённой шуткой на губах. После его ухода она ничего не меняла: тот же потертый диван, скрипучий стул, даже его кружка с потускневшей надписью «Лучшему папе» осталась на месте.
Дочь навещала раз в полгода. Привозила продукты, ворчала, что мать не берёт трубку, и быстро уезжала. Слова её были короткими, словно вырванными из потока дел, семьи, бесконечных забот. Татьяна Ильинична не сердилась. Она понимала: у Ольги своя жизнь — работа, дети, ипотека. Она принимала пакеты с гречкой и таблетками, улыбалась, крепко, но неловко обнимала дочь, провожала до двери и подолгу стояла в пустом коридоре, глядя на захлопнувшуюся дверь, пока тишина не становилась нестерпимой.
Но месяц назад в доме стало твориться что-то неладное. Не сразу, не резко — будто кто-то осторожно перекраивал её жизнь, как портной подбирает край ткани. Сначала появился запах — лёгкий, словно в углу комнаты тлели сушёные травы, как в деревенской избе её бабушки. Затем — сквозняки. Занавески колыхались даже при закрытой форточке. И тени. Они скользили по стенам не так, как положено, будто кто-то невидимый бродил по комнате, но не оставлял следов. Дом словно дышал чужим ритмом.
Татьяна Ильинична молчала. Только чаще стала сидеть у окна, скрестив ноги, с остывшим чаем в руках, глядя на заснеженный двор. Смотрела, как снег укутывает старые качели, на которых когда-то качались дети, и вспоминала. Как отец учил её кататься на коньках, держа за руку, пока она не почувствовала лёд. Как в лихие девяностые они с мужем грелись у печки-буржуйки, когда свет отключали на неделю, и смеялись, пробуя пожарить хлеб на раскалённой сковороде. Как купили первый телевизор и до полуночи спорили, какой канал выбрать, пока не уснули, прижавшись друг к другу.
А потом вещи стали пропадать. Сначала мелочи: пуговица, платок, старая брошь. Потом важное: тёплый платок, очки, записная книжка. Каждый раз — без следа, без причины. Будто кто-то ненавязчиво крал кусочки её прошлого.
— Где ты спряталась? — однажды спросила она в пустоту. Голос прозвучал громче, чем она ожидала, и эхо застыло в воздухе.
И вдруг из кухни донеслось: «Здесь».
Голос был тихим, почти детским, но не страшным. Не злым. Просто чужим. И оттого — настоящим до мурашек.
Она не побежала туда сразу. Долила в чайник воды, поставила на плиту, села и ждала. Смотрела на круги на поверхности чая, будто в них мог быть ответ. Потом встала, расправила плечи и медленно вошла в кухню. Дверь жалобно скрипнула, словно разделяя её нерешительность. Всё было на своих местах: стол, застеленный клеёнкой, занавески с ромашками, кастрюли на полке. Но воздух изменился. Тишина была не пустой, а живой, словно кто-то затаился и смотрел. Присутствие, почти осязаемое, но тёплое, как лёгкое дуновение.
— Кто ты? — спросила она твёрдо, без страха, будто знала — ей не причинят вреда.
Ответа не последовало. Лишь дощечка пола тихо скрипнула, будто под чьей-то невидимой ступнёй.
На следующий день пропала старая тетрадь с рецептами и номерами телефонов, давно ненужными. А вечером, вернувшись с балкона, она увидела на столе открытку. Без адреса, без подписи. Всего два слова, выведенные неровным почерком: «Я здесь».
С того дня они жили вдвоём. Та — в углах, в скользящих тенях, в лёгком трепете занавесок. Татьяна Ильинична — в свете дня, в свисте чайника, в звоне ложек. Они не разговаривали. Но однажды, открыв сундук на антресолях, она нашла все пропавшие вещи. Аккуратно сложенные, чистые, будто их кто-то бережно собрал.
И тут её осенило: это не чужак. Это она сама. Та, кого она давно забыла, вытолкнула из себя — когда умер муж, когда дочь уехала, когда дни слились в серую однообразную вереницу. Та, что когда-то пела под гитару, танцевала под «Машину времени», писала стихи на обрывках квитанций и прятала их в ящик. Та, что исчезала постепенно, с каждым «потом», с каждым «не сейчас».
Татьяна Ильинична взяла платок, накинула на плечи. Он пах мятой и прошлым. Вышла на балкон. Закурила — впервые за десять лет. Дым поднимался в небо, унося с собой груз одиночества и чужой сдержанности.
Внизу падал снег. Мягкий, как пух. В его отблесках мерцали огни Москвы, словно сам мир шептал ей: «Я ждал тебя».
Где ты укрылась? — подумала она. — Вот ты. Нашлась.