На похоронах моего мужа подойдя к мне седой мужчина шепнул: «Теперь мы свободны». Это был тот, кого я любила в двадцать лет, но судьба разлучила нас.
Земля пахла скорбью и сыростью. Каждый клок, брошенный на крышку гроба, грохотал глухим ударом гдето под ребрами.
Пятьдесят лет. Целая жизнь, проведённая с Сергеем. Жизнь, наполненная тихим уважением, привычкой, переросшей в нежность.
Я не плакала. Слёзы высохли ещё прошлой ночью, когда я сидела у его кровати и держала дрожащую руку, слушая, как его дыхание становится всё реже, пока не замолкло совсем.
Сквозь чёрную вуаль я видела сочувствующие лица родственников и знакомых. Пустые слова, формальные объятья. Мои дети, Алексей и Гелла, держали меня под руки, но я едва ощущала их прикосновения.
И тогда к мне подошёл он. Седой, с глубокими морщинами у глаз, но с тем же прямым позвоночником, который я запомнила. Он наклонился к уху, и его шёпот, знакомый до дрожи, пронзил завесу горя.
Глафира. Теперь мы свободны.
На мгновение я перестала дышать. Запах его одеколона сандал и хвойный, лесной аромат ударил в виски.
В этом запахе смешались всё: наглость и боль, прошлое и недоумённое настоящее. Я подняла глаза. Сергей. Мой Сергей.
Мир задрожал. Густой аромат ладана сменился пахучей сеном и грозовым дождём. Мне снова было двадцать.
Мы бежали, держась за руки. Его ладонь горячая, сильная. Ветер трепал мои волосы, а его смех терялся в скрипе коней. Мы убегали от моего дома, от будущего, расписанного на годы вперёд.
Этот Соколов тебе не пара! грохнул голос отца, Вячеслава Михайловича. У него ни копейки в душе, ни положения в обществе!
Мать, Татьяна Петровна, скрестила руки, глядя с укором.
Оглянись, Глафира! Он тебя погубит.
Я помню свой ответ, тихий, но твёрдый, как сталь.
Моя стыд жить без любви. А ваша честь клетка.
Мы нашли её случайно. Заброшенная хижина лесника, впаянная в землю до самых окон. Она стала нашим миром.
Полгода. Сто восемьдесят три дня абсолютного, безумного счастья. Мы рубили дрова, таскали воду из колодца, читали при свете газовой лампы одну книгу вдвоём. Было тяжело, голодно, холодно.
Но мы дышали одним воздухом.
Однажды зимой Сергей тяжело заболел.
Он лежал в лихорадке, горячий, как печь. Я отпаивала его горькими травами, меняла холодные салфетки на лбу и молилась всем богам, кого знала.
Тогда, глядя в его измождённое лицо, я поняла, что это и есть моя жизнь, выбранная мной самой.
Нас нашли весной, когда подснежники прорывались сквозь тающий снег.
Не было криков, не было борьбы. Просто трое мрачных мужиков в одинаковых пальто и мой отец.
Игра окончена, Глафира, сказал он, будто речь шла о проигранной шахматной партии.
Сергея держали двое. Он не рвался, не кричал. Он просто смотрел на меня. В его взгляде было столько боли, что я чуть не задохнулась. Взгляд, обещавший: «Я найду тебя».
Меня увезли. Яркий живой мир леса превратился в тусклые, запылённые комнаты родительского дома, пахнущие нафталином и нереализованными надеждами.
Молчание стало главным наказанием. Никто не повышал голос. Меня просто перестали замечать, будто я была предметом мебели, который скоро вывезут.
Через месяц отец зашёл в мою комнату. Он не смотрел на меня, взгляд был направлен в окно.
В субботу к нам придёт Дмитрий Арсенович с сыном. Приготовься.
Я ничего не ответила. Какой смысл?
Дмитрий Арсенович оказался полной противоположностью Сергея. Спокойный, молчаливый, с добрыми, уставшими глазами.
Он говорил о книгах, о работе в конструкторском бюро, о планах на будущее. В этих планах не было места безумствам и бегствам.
Нашу свадьбу провели осенью. Я стояла в белом платье, как в саване, и механически отвечала «да». Отец был доволен. Он получил то, чего хотел подходящего зятя, правильную партию.
Первые годы с Дмитрием были словно густой туман.
Я жила, дышала, делала чтото, но будто не пробуждалась. Я была покорной женой. Готовила, убирала, встречала его с работы.
Он никогда ничего не требовал. Он был терпелив.
Иногда ночью, когда он думал, что я сплю, я чувствовала его взгляд. В нём не было страсти, но была бесконечная, глубокая жалость.
И от этой жалости мне было больнее, чем от отцовского гнева.
Однажды он принес мне ветку бузины. Просто вошёл в комнату и протянул её мне.
На улице весна, тихо сказал он.
Я взяла цветы, и их горьковатый аромат наполнил комнату. В тот вечер я впервые заплакала после долгих месяцев.
Дмитрий сел рядом, не обнимая, не успокаивая. Он просто был рядом. И его молчаливая поддержка оказалась сильнее тысячи слов.
Жизнь шла своим чередом. Родился сын, Алексей, потом дочь, Гелла. Дети наполнили дом смыслом. Я смотрела на их крошечные пальчики, на их смех, и лёд в моей душе начал таять.
Я научилась ценить Дмитрия. Его надёжность, его спокойную силу, его доброту. Он стал моим другом, опорой. Я полюбила его. Не той первой, пламенной любовью, а иной тихой, зрелой, вытерпевшей.
Но Сергей не ушёл. Он приходил во снах. Мы вновь бегали полем, вновь жили в нашей хижине.
Я просыпалась с мокрыми от слёз щеками, а Дмитрий, не сказав ни слова, просто крепче сжимал мою руку. Он всё знал. И всё прощал.
Я писала Сергею. Десятки писем, которые так и не отправила. Сжигала их в камине, наблюдая, как огонь поглощает слова, предназначенные другому.
Искала я о нём? Пыталась узнать? Нет. Мне было страшно. Страшно разрушить тот хрупкий мир, который я построила. Страшно узнать, что он забыл, разлюбил, женился.
Страх оказался сильнее надежды.
И вот теперь он здесь. На похоронах моего мужа. Время стерло моложавые черты лица, но не изменило главное его глаза. Они всё так же пронизывали.
Поминки прошли, как в трансе. Я механически принимала соболезнования, кивала, отвечала не в ладу. Всё моё существо было натянуто, как струна, я чувствовала его присутствие за спиной.
Когда все разошлись, он остался. Стоял у окна, глядя на сад, который темнел.
Я искал тебя, Глафира.
Голос его стал ниже, с хрипом.
Писал тебе каждый месяц пять лет. Твой отец возвращал все письма нераспечатанными.
Он вернулся ко мне.
А потом я узнал, что ты вышла замуж.
Воздух в комнате стал тяжёлым, густым. Каждое слово Сергея оседало пылом на портрете Дмитрия, стоящем на каминной полке. Пять лет. Шестьдесят писем, могших всё изменить.
Мой отец начала я, но голос оборвался. Что я могла сказать? Что он сломал не одну, а две жизни, действуя из лучших побуждений?
Он пришёл ко мне через неделю после того, как нас разлучили. Поставил условие: я уезжаю из города навсегда и больше не связываюсь с тобой.
Вместо того он не писал заяву Сергей ухмыльнулся, за похищение дочери. Чепуха, конечно, но в двадцать лет я испугался. Не за себя. За тебя.
Я слушала, и перед глазами возникла картина: мой отец, Вячеслав Михайлович, со своим тяжёлым подбородком и властным взглядом, и двадцатилетний Сергей, растерянный, приниженный, но пытающийся сохранить достоинство.
Я уехал в отдалённый регион. Поступил в геологическую экспедицию. Связи почти не было, письма шли месяцами. Думал, уйти от всего. От себя не уйти. Провёл рукой по седым волосам. Писал на адрес тёти.
Думал, так надёжнее. Наверное, отец и это предвидел. Экспедиции длились по дватри года. А когда вернулся через пять лет, было уже поздно.
Комната, где я прожила пятьдесят лет с Дмитрием, вдруг стала чужой. Стены, пропитанные нашей совместной жизнью, молча наблюдали. Вот кресло, в котором Дмитрий любил читать вечерами.
Вот столик, где мы играли в шахматы. Всё это было настоящим, тёплым, моим. А теперь в это настоящее ворвался призрак прошлого, и всё покачнулось.
А ты? тихо спросила я, боясь ответа.
Я? Я жив, Глафира. Работал, скитался по глуши. Пытался забыть. Не получалось. А потом потом я встретил женщину. Хорошую. Простую. Она была врачом в нашей экспедиции. Мы поженились. У нас два сына, Пётр и Алексей.
Он сказал это просто, без пафоса. И эта простота резала больнее всего. Мой сон, где он всегда один и ждёт меня, разбился на тысячу осколков.
Он жив. У него была семья. Своя жизнь, где места для меня нет.
Я ощутила странный, несвоевременный укол ревности. Ревность к прошлому, которого у меня не было.
Её звали Екатерина. Она умерла семь лет назад. Болезнь. Он смотрел не на меня, а сквозь стену. Сыновья выросли, разъехались. Я вернулся в этот город год назад.
Целый год? прорычало во мне. Почему ты
Что я мог сделать, Глафира? Он посмотрел прямо в глаза. Прийти сюда, в твой дом?
Я видела его несколько раз. В парке, у театра. Ты шла рядом с мужем, вы шепотом чтото обсуждали. Ты выглядела спокойной. Умиротворённой. Я не имел права разрушать это.
Зачем ты пришёл сегодня, Сергей? перебила я. Мне нужно было знать. Зачем разрушать мой мир, едва оправившись от утраты?
Я увидел в газете некролог. Фамилия твоего мужа Я помнил его. И понял, что должен прийти. Не чтобы чегото требовать, а чтобы закрыть эти двери. Или открыть. Я сам не знал.
Он сделал шаг ко мне.
Глафира, я не прошу тебя забыть свою жизнь. Я вижу по этому дому, по фотографиям, что ты была счастлива.
И твой муж У него лицо доброго человека. Я просто хочу знать, остался ли в тебе хоть угольок того костра, что горел в хижине лесника?
Я смотрела на него. На этого седого, уставшего человека, в котором едва угадывался тот отчаянный юноша. И я смотрела на портрет Дмитрия, его спокойное, родное лицо.
Один подарил мне полгода огня, за которые я плакала всю жизнь.
Другой подарил мне пятьдесят лет тепла, которое я научилась ценить слишком поздно.
Я не знаю, честно ответила я. Я не знаю, Сергей. Всё, что я знаю, это то, что сегодня я похоронила своего мужа. И я любила его.
Он кивнул, и в его глазах мелькнуло понимание. Не обида, а именно понимание.
Я знаю. Прости. Приду через сорок дней, если ты позволишь.
Он ушёл. Звук закрывающихся входных дверей не принёс облегчения. Напротив, дом, опустевший после помин, наполнился глухими вопросами.
Сорок дней. В русском православии этот срок считается временем, когда душа прощается с земным миром. Для меня эти сорок дней стали шансом разобраться со всеми мирами внутри себя.
Первую неделю я разбирала вещи Дмитрия. Это было и пыткой, и лекарством одновременно.
Вот его любимый свитер, всё ещё хранящий лёгкий запах табака. Вот его очки на рабочем столе, рядом с недочитанной книгой. Каждая вещь кричала о нём, о нашей тихой, размеренной жизни.
В ящике его стола я нашла старый ящик. В нём не было документов и наград.
Там лежали мои засохшие цветы, которые я когдато вплетала в волосы, билет в кино с нашего первого свидания и маленькая, выцветшая фотография. На ней мне было двадцать один.
Я смотрела в объектив серьёзно, почти враждебно. И ни тени улыбки. Он хранил эту фотографию пятьдесят лет. Хранил меня ту, которую получил, а не ту, о которой мечтал. В этом безмолвном обожании было больше любви, чем в самых страстных клятвах.
Дни шли. Дети звонили, приезжали, привозили продукты. Они окружали меня заботой, но их присутствие лишь усиливало чувство вины.
Однажды дочь, Гелла, обняла меня и сказала:
Мама, мы знаем, тебе тяжело. Папа так тебя любил. Он всегда говорил, что ты лучшее, что у него было в жизни.
Её слова были искренними. И от этого мнеИ, стоя у окна, я наконец увидела, как свет рассвета озарил старую фотографию, наполняя меня тихой, долгожданной свободой.


