Меня постоянно тыкали «колхозницей», хотя сами выросли в глухой провинции…
Я родилась в маленькой деревне Тамбовской области. С пелёнок знала, что такое труд на земле, как всё достаётся потом и мозолями. Жили скромно, но честно. Именно тогда я полюбила землю — не как тяжкую долю, а как отражение души. Копаться на грядках, растить овощи, собирать ягоды — это мой способ чувствовать жизнь. Потому, выйдя замуж, твёрдо заявила: «Дача нужна как воздух. Не будет — так начнём откладывать с каждой копейки».
Муж поначалу ворчал, но, видя мою страсть, согласился. Купили старый домик с участком под Рязанью. Всё бы хорошо, если бы не его родня. Особенно свекровь, Людмила Семёновна. Каждый визит оборачивался ядовитыми уколами.
«Опять в своём огороде копошишься? Прямо как крепостная!» — бросала она, брезгливо морщась.
«Не для того мой сын в городе вырос, чтобы с лопатой возиться!»
Я молчала, сжимая кулаки. Не от стыда, а от недоумения: за что эта злоба? Я ведь не рабыней зову, а делом общим заняться. Не кабала это — радость, смысл.
Терпела долго. Думала — городские, не поймут. Иные ценности, иная жизнь. Пока не узнала случайно правду, от которой даже не обида — насмешка взяла.
Оказалось, родители мужа — сами из глубинки. Мать — из села под Брянском, отец — из медвежьего угла Калужской области. Даже родители их до сих пор в ветхих избах живут, кур да свиней держат. А они, сбежав в столицу в юности, вымарали прошлое, будто клеймо.
И при этом она, не краснея, язвила: «Ты хоть посмотри на свою квартиру — точь-в-точь деревенская горница! Эти коврики, вышивки, горшки… У нас всё стильно: минимализм, стекло, никакого старья».
А мне именно так и надо — чтобы пахло хлебом, а на полках жили истории. Пусть не гламурно, зато по-домашнему.
Молчала, не спорила. Но однажды, услышав в сотый раз «деревенщина», не сдержалась. Сидели на террасе, она, как всегда, кривилась над моей смородиновой пастилой:
— «Фу, прямо как в лаптях ходишь!»
Улыбнулась и тихо ответила:
— «Знаете, говорят: из избы человека вывести можно, а избу из человека — никогда. Только это не про меня. Про вас, Людмила Семёновна.»
Она остолбенела. Веко затрепетало, как у раненой птицы. Попыталась фыркнуть:
— «Это ты мне?»
— «И вам, и себе. Я своей деревней дышу. А вы её как проказу прячете. Вот и вся разница.»
С тех пор язвить перестала. Ни колкостей, ни гримас. Даже варенье моё теперь ест — хоть и через силу. Кажется, даже уважать начала.
А мне до сих пор грустно: как можно стыдиться того, что в тебе навсегда? Разве труд — позор? Разве корни — обуза?
Я — женщина, для которой земля как молитва. Не стыжусь calluses на ладонях, умения солить грибы или варить борщ. И знаю: в стерильных квартирах с хромированным холодом нет главного — души. А у меня она есть. И не отнять.