«Не смей трогать мамины вещи!» — как семейная ссора из‑за старых платьев обернулась долгой дорогой к родительскому дому, чувству вины и разговору на кладбище среди весенних цветов

Не трогай вещи, что остались от мамы, с хрипотцой прошептал муж.

Эти платья её память. Почему ты вынесла их в коридор, Алена? голос Славы был скользким, прозрачным, как лед на скользкой московской дороге.

Да зачем нам все эти старые тряпки, разве ты не видишь, что во всем доме вещи улетают из шкафа, как воробьи из-под стрехи? Я хочу сложить туда зимние шерстяные одеяла, подушки, у нас ведь полный хаос, Алена уже привычно сдергивала мамины кофточки с плечиков, воздух звенел от запаха нафталина и воспоминаний.

Алена с детства любила беспорядок, её шкафы были сумасшедшими пещерами, где прятались комки рубашек, скомканные, как бумажные самолёты. У мамы же, Валентины Ивановны, бельё пахло ромашкой и аккуратностью, всё висело ровно, вещи отдыхали на плечиках, дремали, не нарушая гармонию. Воспитывала так же и сына но вырос он, и мир стал перекошенным: всё время Слава откладывал визиты, жадно хватал куски времени, занятый суетой, и вот теперь мама ушла, словно плотно закрытая книга на книжной полке.

Прошло всего три недели, как Валентина Ивановна растворилась в весенних сумерках под безысходным московским небом. Медленно, но неотвратимо убегало её здоровье, а Слава в последние недели держал маму рядом, надеялся на чудо, но чуда не случилось. Теперь он вернулся вечером домой, а её платья были вывалены кучей, будто зимние снега, обделённые вниманием.

Что ты стоишь, будто Илья Муромец на распутье? фыркнула Алена, отступая в гостиную.

Не тронь. Это нельзя, слова шипели, обволакивали, будто густой мокрый снег. Кровь заливала уши, пальцы и ноги стали ватными, как в страшном сне.

Да сколько можно, память твоя пустая! Музей устраивать будем? Мама ушла, слышишь? Можно узнать было о её болезни, если бы ты приходил чаще, а не смотрел футбол! голос Алены прямо, как молоток по стеклу.

Слава вздрогнул эти слова линяли, растворялись в комнате, но всё равно жгли, как ядерный сплав.

Уйди… пока не сломал я что-то живое, выдохнул он сквозь снежную бурю в мыслях.

Алена только усмехнулась: для нее все были “странными”, кто хоть раз спорил с ней.

Слава, не снимая зимних сапог, шагнул к старому платяному шкафу, достал советскую клетчатую сумку: в таких в советские времена увозили картошку и книги на дачу. Аккуратно, словно колдуя, сложил платья, свитера, юбки и мамины платки всё превращая в ровные прямоугольники, будто кирпичики для причудливых домиков во сне. Мамин пиджак сверху, рядом мешочек с обувью. Рядом вертелся сынок, Володя, ещё маленький поспешил спрятать в сумку пластмассовый трактор, чтобы вещи было о чём скучать ночью.

Слава нащупал старый ключ от дачи в прихожей, убрал в карман.

Папа, ты куда? шепотом спросил мальчишка.

Вернусь скоро, золотце. Иди, найди маму, помоги ей.

Алена показалась в дверях, глаза сверкают, как окна сталинских высоток.

Ты что, сбежал? А как же ужин?

Спасибо, я сыт по горло… твоим отношением, бросил он, уже на пороге, не поворачиваясь.

Он вышел, словно уплыл во тьму. Подмосковье горело огнями на горизонте, машины жужжали, как разогнавшиеся во сне жуки. Слава ехал по сонному МКАДу, не думая об офисных бумагах, отпуске на дачу, зарплате в рублях и давно забытых пабликах с анекдотами. Все отступило, стало невзрачным только дети, жена, мама остались. Сам себя винил, что слишком поздно понял: важное всегда теряется в пучине дел, суеты, лукавых привычек.

Путь дальний, три часа за рулём, и только где-то под Владимиром замечает он как пенится закат, пронизанный трещинами кровавого мрамора. Солнце уходит за берега, цепляется за купола, не желая кануть в прошлое. Ночная деревня встречает тишиной, заборы и вишнёвые деревья трещат во тьме, словно сны самой бабушки.

Огромная клетчатая сумка тяжела, он толкает калитку, под ногами мамины шлёпанцы, синие с бахромой; ещё один привет из давнего детства. Тишина в доме, только резкий запах черемухи стелется по комнатам будто душа покойной мчится между потолками и зеркалами. Тёплая лампа вспыхнула в сенях: на комоде мамина расчёска, губная помада из прошлого века, а на холодильнике магнитик с волком из “Ну, погоди!”. В углу запасные макароны с красным ярлыком, прямо как румяные щеки внука.

Брадобрей из снов, столовые приборы, вкривь и вкось стоящие чашки и старый, вкривь повешенный ковёр. Мамин шкаф молчит, словно гроб, а внутри подушки горой: как горы Кавказа, где никто не ходит. Слава садится на кровать, когда-то детскую, теперь мамину, закрывает глаза, в тишине эхом отзывается забытый смех. Долго сидит, укачивая воспоминания, потом вдруг скрючивается, вжимается лицом в покрывало и рыдает.

Рыцарь без коня, чужой на этом празднике, Слава понимает не сумел сказать главное, когда держал маму за руку. Она “Слава, не надо, не смотри так”, а он ни слова, только безмолвный ком из стыда и боли. Хотел бы сказать: “Спасибо!”, но все слова такие рубленые, такие чужие век соцсетей вытеснил нежные признания, остались лишь мемы и грубость.

Время тянется, как карамель в детской лавке. Слава выключает свет и падает, не раздеваясь, под тяжелое шерстяное одеяло. Сон идёт сладкий, в нем он вновь ребенок, мама хлопает ладонями по подоконнику и зовёт ужинать. Утром просыпается, будто великая птица, вровень с солнцем уже семь, всё как всегда.

Берёзы за оградой колонна зелёных девушек, их листья трепещут, собирая тепло. Слава тянется, качает головой и возвращается за сумкой. Открывает мамино царство: одну по одной укладывает кофточки и платья, развешивает их, как флаги на параде памяти. Обувь рядами внизу маме в радость. Долго стоит, касаясь вещей: словно мама появилась, смотрит и улыбается всеми морщинками.

Звонит начальнику, Степану Артемовичу: “Сегодня не смогу, семейное, без меня разберётесь? Спасибо…” Жене коротко: “Извини за вчера, вернусь к вечеру. Целую”.

В саду нарциссы кланяются, тюльпаны распахивают лица, а в тени крыжовника струсили ландыши он рвёт букеты, делит их на три части, потому что на погосте ждут сразу трое: мама, брат, отец.

Заглядывает в сельский магазин за булкой и молоком, банку варенья покупает по привычке, ведь мама всегда брала именно сливовое. Продавщица Ирина Петровна всплескивает руками:

Славик! Какой ты стал взрослый… Не берешь ли свежей брынзы? Для мамы всегда оставляли.

Возьму, соглашается Слава, будто всё ещё мама жива.

На кладбище шумит трава, грустят фотографии. Брат Василий, двадцатилетний, погибший нелепо: сорвался с крыши, когда латал шифер. Отец ушёл в снежный февраль пять лет назад. Теперь рядом свежая земля, крест мамино место. Слава выкладывает им цветы, шоколад, ломтик брынзы. “Васенька, пап, мамочка…” говорит он шепотом, как в детстве, когда боялся темноты.

Вы у меня были сильные и мудрые, думает Слава, жуёт травинки, затем уходит сквозь поля домой.

На первой улице встречает Серёгу, сына продавщицы: тот пьяный, улыбается пустыми глазами.

Славон, уже вернулся? Давай, за встречу?

Береги мать, говорит Слава, и слова его вплывают из сна в явь, растворяются в утренней прохладе.

Серёга крутит календарик: “Сегодня День черепахи!” гордо заявляет, машет рукой.

Слава уходит, не оглядывается, бережно прижимая к груди прозрачный мешочек со вкусом грусти, запахом весны и маминой любви.

Rate article
«Не смей трогать мамины вещи!» — как семейная ссора из‑за старых платьев обернулась долгой дорогой к родительскому дому, чувству вины и разговору на кладбище среди весенних цветов