В деревне Долгий Остров сегодня проходит свадьба, и всё поселение будто бы стоит на ушах. Иван, лучший парень в селе, механизатормастер, золотые руки держит, женится на Злате. Злата словно маков цвет: яркая, звонкая, её смех звучит, как колокольчик. Она всегда в центре, первая в любой компании. Пара выглядит словно сошедшая со страницы открытки. Родители Ивана построили им новый дом, поставили забор, украсили ворота лентами. Празднуетесь три дня: музыка раздаётся по всей улице, пахнет шашлыками и сладкими пирогами, все кричат «Горько!».
Я в тот день не на торжестве. Сижу в своём медпункте, напротив меня Аглая, тихая, почти незаметная девушка. У неё глаза, как глубинные озёра, в них скрыта вековая грусть, и смотреть в них больно. Она сидит на кушетке, прямая, как натянутая струна, молчит, а её тонкие рабочие руки скрещены в коленях, костяшки побелели. На ней самое лучшее платье светлосиреневый ситец с мелким узором, старое, но выглаженное, в волосах голубая лента. Она тоже собиралась на свадьбу на свою, с Иваном.
Иван и Аглая с детства неразлучны: вместе ходили в первый класс, сидели за одной партой. Он нес её портфель, защищал от мальчишек, а она доставала ему пирожки и решала задачи. Всё село знало их как небо и землю, как солнце и луну, всегда вместе. После службы в армии он первым делом бросился к ней, подали заявление, назначили день тот же день, когда Злата с Иваном отмечают.
Но к деревне прибыла из города Злата, как гость навестить. Всё закрутилось, Иван, будто помешанный, стал избегать Аглаю, прятать от неё взгляды. Однажды вечером, когда уже темнело, он пришёл к калитке её дома, дрожа, теребя шапку, и, будто вынимая гвоздь из гнилой доски, произнёс: «Прости, Аглая. Я тебя не люблю. Люблю Злату и на ней женюсь». Затем он развернулся и ушёл, а Аглая осталась стоять у калитки, ветер трепал её платок, а она ничего не ощущала. Деревня ахнула, обсуждала, но быстро забывала: чужая беда не её собственная, и она пройдёт.
Сейчас я наблюдаю за Аглой в день её несбывшейся свадьбы, а за окном громит музыка, раздаётся пьяный смех. Я смотрю на неё, а в сердце кровью бушует. Она не плачет, ни слёзки не капает и это страшнее всего. Когда человек рыдает, боль выходит наружу; когда он сидит, как камень, боль гложет внутри.
Аглая, говорю я тихо, может, чай с водой? Или капельки валерианы?
Она поднимает свои озёрные глаза, в которых лишь пустота, словно выжженная степь.
Не надо, Семёновна, шёпчет она, голосом, как шуршание сухих листьев, я к вам не за лекарством. Просто посидеть. Дома стены давят, мама плачет, а мне всё равно.
Мы сидим в молчании, не находя слов, способных залатать эту дыру в душе. Время лишь притупляет боль, обвивая её тонкой коркой, которую легко сдвинуть, и снова кровь течёт.
Проходит час, может и два. За окном стемнело, музыка стихла, слышно только тикание старых часов и вой ветра в трубе. Вдруг Аглая дрожит, будто от холода, и, глядя в одну точку, говорит:
Я ведь ему рубашку на свадьбу вышила, крестиком по вороту, думала, станет оберегом.
Она проводит рукой по воздуху, будто разглаживает невидимый воротник, и по щеке медленно скатывается однаединственная слеза, тяжёлая, как расплавленное олово, оставляя дорожку и падая в её дрожащие руки. В тот момент кажется, что часы остановились, деревня и мир замирают вместе с ней. Я обнимаю её худенькие плечи, качаю, как ребёнка, и шепчу: «Господи, зачем ты так с ней? За что такая светлая душа переживает такое?»
Прошло два года. Снег сменяется грязью, грязь пылью, пыль опять снегом. Жизнь в Долгом Острове течёт своим чередом. Иван с Златой живут, на первый взгляд, неплохо: дом полон, купили машину. Но смех Златы изменился, стал как скрип разбитого стекла, резкий, злой. Иван ходит, будто утонул в воде, почернел, осунулся, в глазах тоска. Всё чаще сидит в гараже с мужиками, но не пустыми руками: Злата пилит его с утра до ночи, жалуясь на деньги, внимание, на соседку. Их любовь, как весенний паводок, бурно пришла, всё снесла и так же быстро ушла, оставив лишь мусор и ил.
А Аглая живёт тихо, почти незаметно. Работает на почте, помогает маме по хозяйству, замкнулась в себе, словно спрятавшись в раковину. На парней не смотрит, в клубы не ходит, улыбается изредка, но в глазах всё та же глухомань лесная. Я наблюдаю за ней издалека, сердце щемит, думаю, что она так и завянет, не расцветая.
Однажды, поздней осенью, когда ливень льёт как из ведра, а ветер рвёт с берёз последние золотые листья, калитка моего медпункта скрипит. На пороге стоит Иван, мокрый до нитки, грязный, рука у него странно свисает.
Семёновна, говорит, губы дрожат, помогите, кажется, руку сломал.
Я провожу его в кабинет, обрабатываю рану, накладываю шину. Он молчит, морщит лицо от боли, потом поднимает глаза, полные отчаяния, и выдыхает:
Это я сам, шепчет. От злости. С Златой поссорились, она уехала к матери в город, сказала, что навсегда.
Он плачет, но не громко, а тихо, беззвучно. Слезы стекают по небритой щеке, падают на её грязную куртку. Взрослый, сильный мужик сидит передо мной, как побитый щенок, рассказывает путано, как жизнь его превратилась, как красота Златы обернулась требовательностью и душностью.
Я каждую ночь вижу в сновидениях Аглаю, шепчет он. Она улыбается, а я просыпаюсь и хочу выть. Дурак я, слепой дурак. Самое дорогое, что было, выбросил, променял на яркую обёртку
Я наливаю ему корвалола, сижу рядом, слушаю. Думаю, как жизнь крутит себя: иногда нужно всё потерять, чтобы понять, что было истинно важным.
На следующий день вся деревня гудит: Иван разводится. Через неделю он приходит к дому Аглаи, не к калитке, а к крыльцу, снимает шапку под ледяным дождём и стоит, смотрит в окна. Час, два, промок до нитки. Аглая не выходит, но мать её выглядывает, машет руками, а он стоит.
Тогда калитка открывается. Выходит Аглая в старом плаще, с платком на голове, подходит к нему. Он падает к её ногам, в грязь, схватывает её руки и прижимает к лицу.
Прости, лишь шепчет он.
Не знаю, какие слова звучали дальше, но не важно. Важно то, что я увидела в её глазах, когда она через несколько дней пришла за зелёнкой, чтобы обработать ссадины Ивану. В них больше нет выжженной степи, а снова блестят лесные озёра, а в глубине, робко, как первый подснежник, пробивается крохотный огонёк.
Они не устраивают свадьбу, а просто живут. Иван переезжает в её старенький домик, чинит крышу, латает забор, перекладывает печь, работает с утра до ночи, будто пытаясь искупить вину трудом. А она она оттаивает, как цветок, долго стоявший без воды, и, наконец, поливаемый, снова улыбается. Её улыбка становится такой светлой, тёплой, что рядом с ней хочется улыбнуться самому.
И вот летом, в разгар сенокоса, когда воздух густой и сладкий от запаха свежескошенной травы и полевых цветов, я прохожу мимо их дома. Калитка открыта. Я заглядываю они сидят на старой деревянной скамейке под крыльцом. Иван, крепкий, надёжный, обнимает её за плечи, а она, тихая, светлая, прижалась к нему и тихонько напевает, перебирая в миске солнцем пахнущую землянику. У их ног, прямо на тёплых досках, в плетёной корзинке спит крохотный свёрток их сынок, Саша.
Солнце опускается за реку, окрашивая небо в нежные акварельные тона. Гдето вдали мычит корова, лает собака, а здесь, на этом крыльце, царит такая тишина и умиротворение, что кажется, будто время остановилось. Я смотрю на них и улыбаюсь сквозь слёзы. Но это уже другие слёзы светлые.


