Осколки, что не собрать
На третий день после похорон Варя достала старую коробку. Она стояла в кладовке за пакетом с советскими игрушками, припорошенная пылью, словно время бережно укрыло её от посторонних глаз. Отложив на потом, когда боль уже не рвёт сердце на куски, а лишь ноет где-то глубоко. Или, наоборот, когда терпеть молчание становится невыносимо. Как будто именно в этот вечер, в вымершей от тишины кухне, прошлое само постучалось в дверь и потребовало внимания.
Игорь сидел за столом, не шевелясь. Перед ним стояла кружка с остывшим чаем, которую он сжимал руками, будто в ней была не жидкость, а что-то важное. Он не смотрел на мать. Но когда она протянула коробку, взял. Без слов. Осторожно. Как будто внутри лежало не бумажное содержимое, а тонкое стекло, готовое рассыпаться.
Внутри — десятки писем. Он узнал почерк сразу. Свой. Детский. Тот, что оставлял следы на стенах и в школьных тетрадях. Письма самому себе в будущее. Когда-то ему было шесть, потом десять, тринадцать — и каждый год он писал, словно бумага могла удержать то, чего не могла вынести душа. Словно она слышала его лучше, чем отец, вечно пропадавший где-то далеко.
Он открыл первое письмо. Детский рисунок: он и отец на берегу Оки. Удочки. Солнышко с лучами в углу. Криво, небрежно, но искренне. “Папа пообещал летом взять меня на рыбалку. Жду. Он сказал, если я перестану бояться темноты, мы обязательно поедем.” Внизу — корявое сердечко. Мольба, вложенная в синие чернила.
Игорь медленно положил листок на стол. Пальцы дрожали. Мать стояла у стены, прижавшись к ней, будто искала опору. Не подходила, не говорила. Только смотрела, словно боялась разбить хрупкость этой минуты.
— Он так и не приехал, — тихо сказал Игорь. — Командировка. Как всегда. А потом мы просто перестали спрашивать. Просто поняли — бесполезно.
Мать молчала. За окном моросил осенний дождь, и тусклый свет фонаря заливал комнату серым. Всё вокруг казалось выцветшим после его смерти — обои, воздух, даже запах книг. Даже часы на стене шли тише, будто боялись осквернить траур.
Следующее письмо было коротким: “Мне тринадцать. Я больше не пишу отцу. Бессмысленно.” Игорь читал медленно, вглядываясь в буквы, будто надеялся, что детская рука передумает. Но почерк был твёрдым. Чётким. Как лезвие. Это было не просто письмо. Это был миг, когда надежда умерла. Без слёз. Просто ушла.
— Я его ненавидел, — прошептал он. — Понимаешь, мам? Не за то, что ушёл. А за то, что вроде был, но всегда отсутствовал. За пустые слова. За все твои “Папа задерживается”, когда я уже знал — не придёт. Не хлопнет дверью, не окликнет. Никогда.
Мать опустилась на стул. В её руках был листок. Без конверта. Плотная бумага, потрёпанный угол. Почерк — взрослый, незнакомый, но до боли родной. Игорь смотрел на неё, словно видел впервые.
— Он написал тебе. Перед тем, как уйти, — её голос дрогнул.
Он взял письмо. Внутри — одна строка:
“Ты был моим страхом и моей надеждой. Прости, что не было меня рядом.”
Игорь перечитал. Снова. И ещё раз. Будто с каждой попыткой смысл станет яснее. Но ясности не было. Только боль. И тишина. В ней звенели не слова, а пустоты между ними.
Эта тишина не была пустой. Она дышала. В ней жили не только обиды, но и всё, что они не сказали друг другу. Она была наполненной — упрямо, безжалостно. Прошлое не вернуть. Но, может, его можно нести иначе.
Он сложил письма обратно. Бережно. Медленно. Будто собирал не бумаги, а себя. И последнее письмо положил сверху. Позднее. Но, может быть, не напрасное.
— Мам… — он поднял на неё взгляд, сквозь годы, сквозь боль. — Поедем на ту реку. Где он обещал. Возьмём удочки. Просто посидим. Не для него. Для нас.
Она кивнула. Медленно. Осторожно. Словно соглашалась не просто на поездку. А на попытку. Хоть робкую. Но попытку быть рядом. Хоть раз — по-настоящему.
И в этот раз — без “обещаю”. Только дорога. Только река. И, может быть, немного тишины, в которой уже можно дышать.