27 апреля
Хмурым утром сидел у кухонного окна. За стеклом автобусы скрипели тормозами, люди спешили на работу, а я размышлял о конверте. Конверт чёрный, с золотой окантовкой, пролежал сутки на столе — вскрыть рука не поднималась.
— Пап, околел что ли?! — Витя влетел в квартиру как вихрь, швырнул рюкзак в угол. — Опять киснешь? Покорми лучше, пустота в животе волком воет.
— Погоди, сынок, — буркнул я, не отрываясь от вида во двор. — Котлеты в холодильнике, грей в микроволновке.
Сын замер, вглядываясь:
— Дело-то какое? Лицо у тебя… не своё.
— Да так… Письмо пришло. Никак не решусь открыть, — повернулся я к нему.
— От кого?
— От нотариуса. Из Питера.
Витя нахмурился. Бумаги от нотариуса — редко к добру. Судебные тяжбы, кредиты долгие…
— Чего ж там может быть? — осторожно спросил.
— Не ведаю. Может, дядя Федя что завещал. Доживал в Питере, квартирка у него была. Да только мы с ним лет десять как чужие.
Подошёл к столу. Конверт лежал, будто дразнил моё малодушие.
— Пап, давай вскроем? — Витя взял уже бумагу. — Неведание страшнее правды.
— Бед на свете больше сыскано, — проворчал я. — Вдруг долги на мне повиснут? Не надо мне таких подарков.
— А вдруг счастье? — сын чуть не порвал уголок, но я остановил его жестом.
— Обожди. Дай перекреститься.
Хотя думать было нечего. Дядя Фёдор — двоюродный брат, росли в одном дворе, но пути разошлись давно. Он после техникума в Питер укатил, там женился, работал в проектном институте. Детей не завелось, жена померла рано. Я же остался в родной Туле, родил Витю, жену схоронил, тридцать лет токарем на заводе горбатился.
Встретились последний раз на свадьбе племянницы, годы назад. Федя казался чужим — питерский барин в иномарке, свысока глядящий на провинциала.
— Ладно, режь, — сдался я. — Только если беда, пеняй на себя.
Сын ловко вскрыл конверт, достал листы. Прочёл начало — глаза круглые сделал:
— Пап! Дядя Федя завещал тебе квартиру в Питере!
— Чего?! — я чуть чайник не выронил. — Где?
— Двухкомнатную, у станции Купчино. Да ещё и в банке счёт… — Витя листал быстрее. — Отец, тут сумма приличная. Семь миллионов рублей!
Ноги подкосились, рухнул на стул.
— Брешешь. За что такое? Мы же чужими были…
— Тут записка от него, от руки. — Витя протянул мне листок.
«Степан, коли читаешь — меня уж нет. Знаю, отдалились мы. Вся вина на мне. Всё думал — время рекой течет, успею помириться. А оно — враз пересохло. Хочу, чтобы квартира моя твоей стала. Ты всю жизнь другим жил. Пора о себе подумать. Твой Федя».
Перечитал записку дважды. Ком горлом встал.
— Вот как выходит-то? — прошептал. — Умер, а я и не ведать не ведал… На поминки не явился…
— Не кори себя, пап. Откуда ж ты знал? — Витя обнял меня. — А может, он и не хотел шума. Иные тихо уходят.
— Да почему мне? Племянники у него были…
— Видно, не дождались от них добра. Или знал тебя лучше родни.
Ещё раз пробежал глазами строки брата. «Пора о себе подумать». Когда я жил для себя? То стариков на руках носил, то Витьку без матери поднимал, каждый гайк на заводе с потом пополам. Теперь сын взрослый смотрит, сам вот-вот семью заведет.
— А что с этим добром делать? — растерялся.
— Поедем в Питер, квартиру осмотрим. Документы оформим, — Витя загорелся. — Пап, да ты понял? Теперь жизнь свою перекраивай!
— Как перекраивай?
— Переезжай в Питер. Или сдавай — доход будешь грести лопатой. Может, продашь да тут усадьбу купишь. Выбор богатый!
Слушал сына и чувствовал — шестерни заржавелые в душе скрипнули, двинулись с места. Годами плыл по течению, день в день, а тут — распахнутая дверь. Выбор. Будущее.
— Не знаю, Вить… Привык я тут. Завод, гараж…
— Пап, тебе, боле того, пятьдесят пять! Не старый дуб! Новую жизнь заиметь можешь!
— А ты? Один здесь останешься?
Витя усмехнулся:
— Я же мужик с усами! Под тридцать! Пора мне свой кров искать, висеть в твоей шее некому!
— Не висел ты никогда! — обидчиво огрызнулся я.
— Ладно, не тем сказал. Суть простая: оба за счастье своё вправе уцепиться.
Перед сном ворочался без устали. Представлял питерскую квартиру. Ка
Даже всепоглощающее одиночество тёти Клавы превратилось в ключ к её собственному освобождению – и тогда я понял, что доброта, проявленная однажды в детстве, как брошенный в воду камень, расходится волнами через годы, возвращаясь благом тому, кто её излучил.