Василий дрожал на заледеневшей скамейке в сквере под Томском, кутаясь в поношенную шинель. Ветер выл, словно разъярённый медведь, снежные заряды били по лицу, а мрак декабрьской ночи поглощал всё вокруг. Он тупо смотрел на замёрзшие сапоги, пытаясь осмыслить — как строитель, возводивший этот город, оказался выброшенным родной кровью, словно пустая бутылка из-под кваса.
Всего сутки назад он стоял в прихожей дома, где вырос его сын. Но Дмитрий, некогда носившийся по этим комнатам с деревянным мечом, теперь смотрел на отца ледяным взглядом таёжного волка.
— Папаша, нам со Светланой нужен ремонт, — бросил он, вертя в руках ключи от новой иномарки. — Ты же сам говорил — молодёжи простор нужен. Вон за углом соццентр для ветеранов…
Невестка, накрашенная как матрёшка на ярмарке, молча жевала жвачку, уткнувшись в телефон.
— Да я… я ж завещание переоформил… — прохрипел старик, сжимая ладонью резную спинку дедовского кресла.
— Юрист всё проверил, — Дмитрий щёлкнул замком входной двери с таким звонким щелчком, что у Василия ёкнуло под ложечкой. — Не устраивай сцен, ладно?
Он вышел, не взяв даже иконы матери. Что-то внутри оборвалось — словно прорвало плотину на Ангаре.
Теперь он сидел, прижимая к груди потёртый кисет с орденскими медалями, а в ушах звенело: «За что? Всю жизнь горб гнул, на фронте кровь проливал…». Мороз сковал кости, но душевная боль жгла сильнее студёного ветра.
Внезапно что-то тёплое коснулось коленей.
Пушистый комок с янтарными глазами тыкался мордой в его окоченевшие пальцы. Пёс — крупный, с густой шерстью цвета ржаного хлеба — вилял хвостом, будто отыскал потерянное сокровище.
— Ты чей, богатырь? — хрипло рассмеялся старик, гладя грубую шерсть.
Дворняга потянула его за полу шинели к покосившемуся дому с резными наличниками. В распахнутом светлом окне маячила женская фигура.
— Дружок! Опять бродяжничаешь? — раздался звонкий голос, но, увидев Василия, хозяйка ахнула: — Батюшки! Да вы же синий весь!
Она, не церемонясь, втащила его в жарко натопленную горницу. Запах щей с капустой и свежего хлеба ударил в ноздри. Василий, обжигаясь, глотал горячий чай из расписной кружки, пока пёс грел ему ноги пушистым боком.
— Меня Людмилой звать, — женщина пододвинула тарелку с пирогами. — А вас?
— Василий Игнатьич…
— Что ж, Игнатьич, — она кивнула на пса, — мой Дружок зря людей не приводит. Оставайтесь.
Он попытался отказаться, но хозяйка уже стелила постель на печной лежак. За долгую ночь выплеснулась вся горечь — о предательстве сына, о поддельных бумагах, о десяти годах одинокой старости.
— Вот ведь, — Людмила хлопнула ладонью по столу, — у меня сын в Питере адвокатом. Разберёмся!
Через полгода суд вернул дом. Но Василий, глядя на фотографию Дмитрия в рамке, вдруг попросил:
— Продавай, Люда. Пусть забирают.
— Так и надо, — кивнула она, наливая чай в подстаканник. — Дома не стены — люди.
Он взглянул на Дружка, греющегося у печи, на Людмилу, штопающую его ватник, и понял — наконец-то обрёл то, что искал всю жизнь. Не дом — Родину.