Когда-то, давным-давно, жила-была в деревне старушка Аграфена, и был у неё внучок Ванюшка, такой озорник, что хоть святых вон выноси. Задумала она как-то взгреть его хорошенько, да так, чтоб до старости помнил, каковы бабушкины подзатыльники. Хотела шлёпнуть его по мягкому месту, чтоб тот запылал, будто в печи, а сам бы малец штаны сбросил да в прорубь нырнул остужаться.
Глянула Аграфена в окошко — а там её Ванюшка да соседский Алёшка, ушастый бестия, гоняют буханку хлеба, будто футбольный мяч. Один нёс её в торбе, да та порвалась — хлеб на землю. Другой поддал ногой, и пошло-поехало: пинают, хохочут, будто не хлеб, а пустая консервная банка под ногами.
Увидев это, Аграфена аж за сердце схватилась. Хотела крикнуть — голос перехватило, броситься к ним — ноги будто в землю вросли. Выскочила она на двор, задыхаясь, словно рыба на берегу, схватила внука за плечо и прошипела:
— Да ты что, окаянный? Хлеб — он святой! Как тебе не стыдно?
Мальчишки остолбенели, глядя, как бабушка опускается на колени, подбирает хлеб и плачет.
Домой Аграфена плелась еле-еле, прижимая буханку к груди, будто дитя. Сын её, Степан, взглянул на измазанную грязью выпечку — и без слов всё понял. Молча снял ремень, вышел во двор. Аграфена слышала, как Ванюшка ревёт, но не встала заступиться, как бывало раньше.
Вечером внук, красный от слёз, забился на печь, а Степан строго сказал:
— Отныне есть будешь без хлеба. Щи, каша, молоко — всё пустое. Ни сухарика, ни баранки. А завтра схожу к Алёшкиным родителям, расскажу, какого «футболиста» они вырастили.
Отец Алёхи был трактористом — уж тот-то знал, как укоротить пыл сорванцу. А дед его, говорят, в голодные годы за краюху хлеба десять лет в лагерях отсидел — уж он бы внуку враз объяснил, что к чему.
Аграфена же хлеб пекла сама, в печи, с невесткой. Аромат свежей выпечки наполнял избу, дразнил ноздри, будто сам дом просил: «Отрежь кусочек, да с молочком съешь!»
Наутро Степан сходил к Алёхиным. Поставил перед ними ту самую измазанную буханку. Алёха ерзал, будто на иголках, но дед его, Михалыч, тут же взял парня за ухо.
— Вот эту буханку и будешь есть, пока до крошки не съешь. Другого хлеба не видать, пока этот не осилишь.
Ванюшка же утром даже не посмел взглянуть на хлеб. Стыдно было до слёз. Не знал, как подойти к бабке, как извиниться.
Аграфена будто его не замечала. Раньше уговаривала поесть перед школой, а теперь молча ставила перед ним кашу да кружку молока — без хлеба.
А Алёха тащился в школу, скрипя песком на зубах, и умолял Ванюшку помочь съесть тот хлеб. Но тот лишь отмахнулся:
— Да ну тебя, мне и своих подтёков хватит.
Вечером Ванюшка подошёл к бабке, обнял её, рассказал про пятёрки, про задачи. Но та словно окаменела. Не выдержал внук — заплакал, прижался головой к её коленям.
Тогда Аграфена подняла его лицо, посмотрела в глаза.
И запомнил Ванюшка этот взгляд на всю жизнь — боль, разочарование, жалость.
— Запомни, внучок, — тихо сказала она. — Есть в жизни вещи, которые переступать нельзя: родителей обижать, над слабыми издеваться, Родину предавать, Бога гневить да хлеб топтать. В войну люди за горбушку руки целовали, а вы ногами…
В самый разговор вошёл Алёха. Он рассказал, как дед ему про хлеб долго рассказывал — как его берегли, как он жизнь спасал.
Расплакался Алёха, стал прощения просить.
Не смогла Аграфена долго сердиться. Обняла ребят, подвела к столу.
— Тот хлеб весь в песке, — пожаловался Алёха.
— А мне и вовсе хлеба не дают, — вздохнул Ванюшка.
Тогда бабка от краюхи отрезала им по ломтю, усмехнулась:
— Ешьте, да помните: хлеб — всему голова. Бог видит, но мы никому не скажем.