**10 октября. Пятница. Пасмурно.**
Сижу на кухне, откусываю черствую горбушку с топлёным маслом, смотрю во двор. Утро серое, дождями прибиты листья, и на душе так же слякотно. За окном мелькнуло знакомое пальто – соседка, Матрёна Ильинична, бредёт к подъезду, сумки аж до земли гнутся.
— Мам, – крикнула я в комнату, где Людмила Ивановна коротала время за стареньким «Работницей». – Соседку нашу видела? Опять одна с кульками. Может, глянуть, помочь донести?
— Какая она нам соседка? – буркнула Людмила Ивановна, даже не подняв взгляда. – Чужая баба. Сын где-то за бугром шуршит, пусть он и помогает.
Я поморщилась – смолчала. Последние недели мама стала колкой, не в своей тарелке, будто к ней и подойти страшно. А ведь раньше души не чаяла в людях, на помощь первой кидалась. Сердце шире халата было.
— Сын-то вон во Франкфурте дышло крутит, Сашка, ты ж знаешь, – тихо сказала я, натягивая ветровку. – Я до магазина сбегаю, заодно ей помогу. Кульки тяжеленные.
— Иди, иди, блаженная наша, – проворчала Людмила Ивановна. – Всех обогреешь, а про меня позабудешь.
У порога остановилась, оглянулась. Вот она, женщина, что четыре десятка лет была мне мамой. Седая, тоненькая, волосы в тугой косыночный узел. Сидит в кресле – маленькая, будто птичка. Морщины глубже обычного, руки дрожат, страницу перевернуть – целое событие.
— Тебе чего-нибудь? – ласково спросила я. – Хлеба? Молока?
— Не надо. Ступай.
На площадке столкнулась с Матрёной Ильиничной. Та прислонилась к стене, дышит тяжело, как загнанная лошадка.
— Давайте, Матрёна Ильинична, помогу, – предложила я, подхватывая два самых тяжёлых пакета.
— Ох, спасибо, Любочка, родная! – облегченно выдохнула она. – Силы-то нынче не те. Старость – не радость.
Поднимались медленно, на каждой лестнице присаживались передохнуть.
— А Людмила-то Ивановна ваша как? – осторожно поинтересовалась соседка. – Не видать её уж как давно.
— Да так… По-разному. То лучше, то… кручинится, – уклончиво ответила я.
— Понимаю, понимаю, – кивнула Матрёна Ильинична, недоговорка повисла в воздухе. Я поняла.
Донесла пакеты, вернулась. Людмила Ивановна сидела в кресле, журнал забыт на столешнице. Смотрела в одну точку на обоях, будто узор высматривала.
— Мам, чайку не хочешь? – предложила я, скидывая куртку.
— Мам… – повторила она, и голос её звучал странно, отрешённо. – Ты меня мамой величаешь.
Я замерла. Холодок пробежал по спине.
— Ну да, мам. А как иначе-то?
— А ведь я тебе не мать кровная, – тихо проговорила Людмила Ивановна, поворачивая ко мне лицо. – Я тебе чужая.
Внутри всё сжалось в тугой ком. Вот и оно. Чего боялась месяцами. Чего избегала, глядя, как её взгляд иной раз цепляется за меня с недоумением.
— Что ты, мам? – Присела рядом, взяла её прохладную, тонкую руку в свои. – Ты мне мама. Самая настоящая.
— Нет, – упрямо мотнула она головой. – Помню я теперь. Помню всё. Ты не дочь моя. Ты… чужая девчонка.
Ком в горле встал так, что не продохнуть. Я знала, этот день настанет. Врачи в участковой поликлинике предупреждали: болезнь «так, посмотрим» не лечится, память дырявой тряпкой станет. Но чтобы она вспомнила именно это…
— Мам, слушай меня, – начала я, ровняя голос. – Да, ты права. Не ты на свет меня родила. Но ты воспитала. Любила. Для меня вот она, мама моя – ты.
— Воспитала… – Людмила Ивановна нахмурилась, будто сквозь туман памяти пробиралась. – Да, воспитала. Привезли тебя… маленькая такая. Рёвмя ревела, кашу воротила.
— Да, мам. Три годика мне было.
— Три… – протянула она. – А родная твоя где? Та, что кровь-плоть? Где она?
Глаза закрыла. Этого разговора избегала всю жизнь. Мама никогда детали не расписывала, я не выпытывала. Хватало того, что была у меня мама, любящая.
— Не знаю, мам. Не рассказывала ты.
— Не рассказывала… – Она задумалась. – А и правильно. Не сладкая та история.
Ждала, боясь дохнуть. Людмила Ивановна долго молчала, потом заговорила будто сквоз
И Людмила Ивановна, забыв на миг туман, застилавший её память, нежно улыбнулась в ответ, зная, что эта тишина за утренним чаем — лишь короткая передышка перед новым витком забытья.

